Неприступные двери она.
Вдоль прохладной дороги, меж лилий
Однозвучно запели ручьи,
Сладкой песнью меня оглушили,
Взяли душу мою соловьи.
Чуждый край незнакомого счастья
Мне открыли объятия те,
И звенели, спадая, запястья
Громче, чем в моей нищей мечте.
Лидия Ивановна и впрямь не спала в ту ночь. И двери отворила сама, и увела в сад, шла быстро, по своей любимой дорожке – меж лилий, еще не распустившихся, но уже выбросивших узко-длинные, бело-зеленые бутоны. Есенин едва поспевал за ней, потому что все время оглядывался – и как это раньше не замечал, что здесь все не так, как было при Кулакове?
Остановилась хозяйка соловьиного сада только у самой дальней ветхой беседки, дремуче увитой декоративным виноградом, захиревшим, изъеденным прожорливой черной тлей. В беседку не вошла, села на приступок, ему кивнула на разлапистый замшелый пень.
– Садитесь, Сережа, мне с вами поговорить надо. Посоветоваться. Наверное, вы уже знаете… от своих… Еще зимой, в январе-феврале, приехали из волости, объявили, что мы – бывшие и наши с братом владения нам больше не принадлежат, взяты на какой-то учет. Написали справочку и удалились. Потом прислали писаря. Мы с ним поладили, хороший человек, тихий, из земцев. Месяц вместе описывали имущество, считали-пересчитывали: столы-стулья, косилки-веялки. Даже лыжи старенькие в реестрик внесли. Потом писарь копию сделал, мне оставил, а сам уехал. Провожая, наш Иван его на станцию отвозил, спросила: мне-то что делать? Голову в плечи втянул, не знаю, милая дама, не моего чина дело, но, думаю, скоро приедут. Не приехали. И константиновские – тише воды, ниже травы. Отец Иван полагает: из-за Спас-Клепиков. Там ужас что случилось. В марте, в самом начале, окрестные деревни на спас-клепиковских богатеев двинулись. Бывшего околоточного донага раздели и по морозу часа три гоняли и водой обливали. Ну, и грабили, конечно. Много их было, тысячи три. С вилами, топорами. Потом меж собой разбираться стали, у какой деревни больше трофеев. Так разъярились, что не заметили, как человека убили. Ни в чем не повинного. Сапожника, холодного, у которого ничего, кроме молотка да гвоздей, своего не было. И так это на деревенских подействовало, что мигом разъехались, даже гусей конфискованных ловить не стали. И бегали гуси по Спас-Клепикам как полоумные, пока хозяева, от страха очухавшись, их не разобрали. А сапожник у своей будки дня два пролежал. Муж что ни день телеграфирует: немедленно выезжай. Дети от рук отбились. Одичали. Собери мелочи и беги без оглядки. С ручной кладью. А я боюсь. И ехать боюсь. И здесь оставаться боюсь. Садовник еще прошлой осенью расчет взял, знакомые из Спасска своего уступили. Пленный, австриец. И чего жду? Сегодня ночью соловьи так распелись, что я подумала: может, из-за сада не уезжаю. Хочу театр цветов до конца досмотреть – от примул до хризантем. Ну, что это я растургенилась: все сад да сад? И про дело забыла. А дело вот в чем. Иван по секрету шепнул: на днях сход соберут, миром будут решать, что с буржуйским гнездом делать. Так вы, Сережа, скажите: пусть не жгут и не рушат. Я с детства этого не выношу. Отец, когда мать, уже смертельно больная, с ним отношения выясняла, все крушил: вазы, стулья, однажды при мне, в лютый мороз, позолоченным канделябром окошко выбил. Обещаете? Вот и славно. А теперь пойдемте в розарий, я вам розы свои покажу.
В день схода Есенин так волновался, что даже мать удивилась, решив, что сын, вот дурень, из-за Кашиной переживает. А он нервничал совсем по другой причине: он не умел говорить публично. Стихи – другое дело. А говорить… То получалось, то нет. На этот раз получилось. Отчари слушали внимательно и все взглядывали на деда – как, мол, Андреич? Титов помалкивал, но по всему видно – согласен с внуком: не дело нужное обчеству имущество гробить.
Есенин успокоился и принялся было за работу, но рука отлынивала от труда. Каждый вечер, возвратившись от Кашиной, давал себе слово, что утром, за самоваром, признается родителям: вот, мол, женился и дочку назвал Татьяной. Но дни шли за днями, а слов, чтобы объяснить «старикам» для них необъяснимое, становилось все меньше. Он пытался оправдывать свое малодушие тем, что обещанного письма с подробностями Зинаида так и не прислала, значит, считает: ненароком заблудились в «чувственной вьюге», а теперь вот опомнились. В мыслях получалось складно, но на сердце было смутно, особенно когда мать спрашивала про Юрку.