Семен почесывал затылок, покручивал ус, смотрел долго в глубокой задумчивости на пол, наконец медленно поворачивался и еще медленнее уходил. Очень медлительны были кучера в дожелезнодорожное время, но Семен обладал этим качеством в высшей степени, за что и пользовался величайшим уважением со стороны матери. Сама-то она нетерпеливилась, как ребенок; ей хотелось бы в одну минуту сесть и ехать — в Жорнищи, в Махновку, в Зозов, куда-нибудь на ярмарку или даже без ярмарки, лишь бы ехать; но она отдавала полную справедливость основательности Семена и утешала себя тем, что в дальнюю дорогу нельзя собираться кое-как. Недосмотрел, поторопился, а потом и сел среди дороги. Семен был человек бывалый. Он знал все города и местечки верст на семьдесят в окружности, где, например, Райгород, Копайгород, Илинцы. Везде-то он был, и притом очень любил и берег лошадей. Проехавши самою невероятно тихою «хозяйскою» рысцой верст пятнадцать, он всегда останавливался возле корчмы, дергал каждую лошадь за хвост и за уши, сжимал им морды у ноздрей, после чего они непременно чихали, произносил: «На здоровье» — и только тогда отправлялся выпить чарку водки. Очень был рассудительный человек.
Рано утром он подкатывал к крыльцу в высокой повозке, с сиденьем в виде копны сена, с мазницей и ведром под осью, с мешком довольно сложной смеси, называвшейся овсом, вместо козел — и мы отправлялись. С шумом, звоном, грохотом — словом, так, как ездила Пульхерия Ивановна, выезжали мы из города и скоро были у первой станции, то есть у корчмы. Семен осматривал экипаж, проделывал свои фокусы с лошадьми и медленно уходил под гостеприимный кров; мать вдруг припоминала, что забыла напиться дома воды или другое что-либо выдумывала, и следовала за ним, а мне приказывала остаться, чтобы не украли лошадей. Она возвращалась с самым беззаботным видом, впрочем тщательно избегая встречи со мною глазами. Следовало еще несколько станций, и наконец ярмарка во вкусе Гоголя. В результате оказывалось два горшка, вязанка луку и фунта три масла. Всё это ее интересовало только как предлог поездки, а хозяйством она занималась мало, урывками. Оно было не по ней. Странно было видеть, как она начнет шить или штопать чулки. Такая мощная, полная жизни натура — и вдруг чулок! Всё это у нее обрывалось, валилось — и она скоро бросала работу.
После ярмарки оживление матери исчезало. Она чувствовала как бы разочарование. С каждой станцией к дому она становилась всё озабоченнее и после последней остановки брала меня ласково за голову, дула в нос и спрашивала, не слышно ли какого запаху, потому что желудок разболелся и она выпила рюмочку водки… Запах, конечно, оказывался. Она заедала луком, закуривала папироску, но эти предосторожности не помогали, и дома следовала неизбежная «сцена». Я сначала принимал внутренне сторону матери, но мало-помалу перешел на сторону отца. Этот переход стоил мне немало тяжелых часов.
Она ничего не читала, даже романов, и едва умела писать. Все ее порывы обнаруживались как-то резко, грубо, по-мужски. Выросла она в строгом послушании у родителей, сдана с рук на руки мужу, начала рожать и нянчить детей, — словом, шла по тому прямому и тертому пути, по которому шли все женщины доброго старого времени. А между тем странное положение занимала она в обществе этого доброго старого времени. Почти такое, как в мое время занимаю я, «молодой человек».
Мне невольно приходит на мысль сравнение моей матери с вашей супругой, любезный читатель! Как у последней выходило всё кругло, изящно, мягко! Как она умела живописно проплыть по гостиной, шурша длинным шлейфом по паркету, томно посмотреться в зеркало и как-то чрезвычайно благовоспитанно зевнуть! И всё, казалось, внимало и сочувствовало этому зевку. Зевало зеркало, зевала мебель, зевал новый роман на кушетке, зевали портреты на стенах, зевал, наконец, я, следя за ее грациозными движениями и стараясь переделать зевок в улыбку.
— Чему вы улыбаетесь? Что я так часто зеваю? Это у меня нервное… Ах, да и в самом деле скучно что-то… а-а-а!.. Давайте поедем верхом!