Город Уобенеки не слишком обрадовался вновь прибывшему сапожнику Оскару Клебсу, отцу блистательного Адольфа. В годы детства нашей героини затерянные в прериях городки от Додж-Сити до Зейнсвилла все еще не ведали, что составляют частицу великого мира. Они считали, что существуют сами по себе, — да так оно и было.
Можно, конечно, быть и немцем (впрочем, они называли немцев «голландцами»), как Оскар Клебс.
«Право слово, среди голландцев попадаются хорошие люди-ничуть не хуже нас с вами. Взять, к примеру, священника немецкой католической церкви. Конечно, многие из его прихожан — безмозглые голландские фермеры, но зато уж сам он человек каких мало! Говорят, он учился в Италии — в Риме и еще где-то там. Но можете мне поверить: ему эти чертовы европейцы так же не по нутру, как и нам с вами. Только этот голландец — сапожник, Клебс этот, — дело другое. Говорят, он социалист, но позвольте вам сказать, что в нашей стране нет места для шайки злобных бездельников, которые хотят забросать нас бомбами и перевернуть все вверх дном. Нет, сэр, нет у нас для них места!»
Но случилось так, что на единственного в городке сапожника, пьяницу-янки, никогда нельзя было положиться: он ни за что не мог вовремя поставить набойки на каблуки к субботним танцам в клубе Ордена чудаков, и почтенные граждане города Уобенеки скрепя сердце вынуждены были обращаться к человеку, который придерживался до такой степени анархистских взглядов, что не где-нибудь, а прямо у стойки пивной Льюиса и Кларка утверждал, будто Стоуксы и Вандербильды не имеют никакого права на свои миллионы.
Они очень на него сердились.
Мистер Эванс, президент банка Дуглас и Линкольн, с досадой заявил:
— Послушайте, Клебс. У нас тут страна широких возможностей, и мы вовсе не желаем, чтобы всякие жалкие и, я бы даже сказал, выродившиеся европейцы объясняли нам, что к чему. В нашей стране человек, который умеет делать свое дело, добивается признания — в том числе и финансового, и, извините за грубость, сэр, вы едва ли можете обвинять в своих неудачах нас.
— Истинная правда, сэр! — поддержал его приказчик Лукаса Брэдли.
Профессор Виккерс несколько удивился, когда Энн показала ему свои туфли и заявила, что на них надо ставить набойки. Обычно Энн не замечала, что у нее протерлись подметки, оборвались пуговицы или растрепались волосы.
— Кажется, моя дочурка начинает следить за собой! Отлично. Разумеется, отнеси их завтра к сапожнику. Ты приготовила урок для воскресной школы? — спросил он со свойственным родителям добродушным идиотизмом и полным отсутствием логики.
Это произошло в воскресенье, на другой день после чудесного явления царственного Колумба Адольфа Клебса. В восемь часов утра в понедельник Энн понесла туфли к Оскару Клебсу в его новую мастерскую, расположенную в бывшем помещении ювелирного магазина «Шик». На полке над его скамьей уже выстроился ряд башмаков, наделенных тем странным человеческим выражением, которое приобретает снятая с ног обувь — заскорузлые сапоги батрака, таящие усталость в каждой глубокой, пропыленной складке; бальные туфельки легкомысленной сельской портнихи с крепким красным верхом, но протертыми до дыр подметками. Однако Энн ничего этого не заметила. Она рассматривала Оскара Клебса с таким же пристальным вниманием, с каким накануне созерцала его сына Адольфа. Ей еще никогда не приходилось встречать таких красивых стариков — седобородых, с высоким благородным лбом, с тонкими голубыми прожилками в прозрачной белой коже.
— Доброе утро, барышня. Чем могу служить? — сказал Оскар.
— Пожалуйста, поставьте мне набойки. Это туфли для каждого дня. А теперь мне пришлось надеть воскресные.
— А почему вы по воскресеньям носите особую пару туфель?
— Потому что воскресенье — это день господень.
— А разве для людей, которые трудятся, день господень бывает не каждый день?
— Пожалуй, да… А где Адольф?