Алексей вспоминал как счастливое сновиденье тот свой приезд, синие сумерки, по которым в полушубке, еще хранящем запах бурановского выхлопа, он подходил к их дому. Стояла в глазах дорога, тряская теснота вертолета, пересадка на самолет и красноярский аэропорт с непривычным обилием мягких, ухоженных лиц, и эти три часа до рейса, после годового ожидания, ставшие вдруг непреодолимой преградой, растянувшись до непосильной длины, как последние дни перед демобилизацией. В Москве был сладковатый запах хорошей солярки от медленно подъехавшего автобуса, мягкая шероховатость сидений, чисто выбритый молодой человек с кипой блестящих журналов со "сшенно снсцонными матриалами", голый березняк вдоль шоссе и припорошенный тротуар с черными следами подошв, по которому Алексей шел к их полуосвещенным окнам. Была открывшаяся дверь и Катина улыбка, светлый уют нового жилья и запах с редкой заботой приготовленного ужина, из которого Алексею больше всего запомнились голубцы, перевязанные сочными поджаренными ниточками, которые он с так любил обсасывать в детстве.
После долгой разлуки Алексей с полчаса не мог придти в себя, побороть свою заскорузлость, загрубелость, промороженность, не знал, какими словами с Катей говорить, но после водки отмяк, и потом как-то обидно быстро заснул, провалившись в прохладу ее плеч.
Днем они ездили покупать холодильник, а ночью он еще не мог привыкнуть к свежести чистейших простыней, а перед глазами уже стоял белый обрыв с сыпучими скалами наверху, с которых красная пыль разводами ссыпалась на снег, и все рассказывал Кате об этом обрыве, и она слушала, время от времени касаясь губами его плеча, а потом вдруг неожиданно и горько расплакалась, повторяя почему-то слово "решетка". "Какая решетка?" — допытывался Алексей. "Да на окнах… Я ведь так старалась, а, выходит, клетку тебе приготовила"… Ночью они открывали окно, и было слышно, как где-то шумит поезд и пересвистываются маневровые тепловозы.
Находиться в городе больше двух недель было для Алексея тяжело. Переделав по дому все слесарные и столярные работы, он маялся бездельем, от которого не спасали ни походы в гости, ни Катина близость, и вспоминал свою енисейскую жизнь, загруженную постоянными, приносящими удовлетворение, заботами. Алексея восхищало дерево, его внутренние напряжения. Он очень понимал слово "распустить", то есть разрезать доску вдоль, и будто помочь ей освободиться от каких-то скрипучих сил, мешающих превращению этой занозистой необрезной пятидесятки в шелковые белые бруски. Как-то раз он распилил березовый кап бензопилой на тонкие ломтики, потом отшлифовал их шкуркой, проолифил, и получились полупрозрачные, светящиеся, как воск, овальные пластины с узорчатым рисунком… Одну из них Катя увезла с собой в Москву, и она висела у нее над кроватью вголовах.
Алексей ловил себя на постоянном сравнивании Енисея с Москвой и в раздражении на город. Ему казалось, что если искусство жизни на Енисее состоит в трудолюбии, терпеливости и смекалистости, то здесь оно заключается в хваткости, изворотливости и прагматичном умении навязать людям свою волю. Что, если в городе люди покупают вещи, то только для удовлетворения тщеславия или для развлечения, а что в деревне окружающие человека предметы, не говоря о простом облегчении существования, служат для труда, то есть для какой-то новой жизни и поэтому по-сравнению с городскими имеют гораздо более высокое назначение. Что в городе, угощая гостей, как бы говорят: — "Смотрите, сколько я зарабатываю", а в деревне совсем другое: "Смотрите, какой я хозяин", и глядя на ягоду в чашке, действительно видишь хозяина, хлюпающего по клюквенному болоту с ведром, глядя на сметану, слышишь вой комаров не покосе, а, беря кусок рыбы — запах речного ветра, и главное, что за всем этим стоит нечто большее, чем просто труд, — стоят опыт, традиции поколений и открытость в бесконечность природы, что-то необъяснимое, но точно существующее, иначе почему, уезжая из тех краев, всегда чувствуешь себя предателем, а покидая город ничего кроме облегчения не испытывашь?