Через несколько часов полетели дальше, и снова замаячило справа полотно Енисея, но вскоре его закрыли плотные перистые облака. Когда снижались, они стремительно неслись мимо, и их твердые клочья свирепо били по вздрагивающим, покрытым испариной, крыльям. Потом в просвете белых туч неожиданно близко показался черный кедрач хребта, отчетливо просматривавшийся до каждого дерева из-за того, что везде плотно лежал снег. Потом открылась и круто оборвалась волнистая таежная даль, и понесся стальной Енисей с игрушечной рябью и редкими ярко-белыми льдинами, а когда сели на полосу, все стало сразу плоским и привычным, и только, необычайно резкими казались студеный воздух и полная тишина вокруг.
На берегу лежал лед, а вода подходила под самые избы. На второй день я увез под угор лодку, мотор и мы с Гришей поехали по черемшу. Долго неслись вдоль берега, отгороженного от воды высоким пластом грязного льда, вдоль чахлого, навсегда перекошенного ветрами ельника, со стволами, до желтого мяса избитыми льдом, пока не пристали у крутого берега в речке. Здесь на еловом бугре тянула свои стрелки нежная свеже-зеленая черемша, и сюда мы ездили Катей за этой черемшой каждую весну.
Серое небо, убогая и прекрасная красота весенней тайги, продрогший Гриша, до беспомощности ошалевший от дороги и непривычного одиночества, и этот бугор с неподвижными стрелками черемши, совершенно не изменившийся с тех пор, как мы с Катей бродили здесь столько лет назад, все это застало врасплох.
Я вспомнил Катю, какая она оказалась легкая, удобная, когда однажды белой июльской ночью снял ее с носа лодки и унес на песчаный берег. Никого не было вокруг на десятки верст, и неожиданно маленькой, беспомощной казалась ее стройная обнаженная фигура рядом с огромной рекой и небом. И все отвлекала, тянула на себя эта даль — длинное перистое облако, бесконечный волнистый хребет с неряшливым лиственничником, а я целовал ее мокрое, стянутое мурашками, тело, и над нами дышала на сотни голосов даль — то плеском воды, то резко-скрипучим криком крачек, у которых где-то рядом было гнездо и которые все пикировали на нас, даже когда мы неподвижно лежали на песке, и на той стороне из Черемшаной речки выползала меловая лента тумана.
Вот ведь как бывает, казалось отошло, отболело, — и вдруг эта черемша и промерзший Гриша у костерка и снова так наваливается пережитое, что никакого сладу с ним нет, — думал я, снова сидя в лодке и глядя на белеющий впереди огромный слитый с небом плес, в котором зубчато плавились искаженные расстоянием мысы. И как с новой силой завараживает и приковывает эта даль, и вот уже наполняет тебя, как реку, по края, и бьет льдом, сдирая с прошлого мертвую шкуру, и мчит, срезая повороты, унося из сердца хлам, а потом еще долго падает и падает светлеющей водой, пока однажды студеным утром не войдет усталая память в берега и не выбросит промытая душа новые нежно зеленые стрелки…
Через три дня мы поехали в тайгу на мой охотничий участок, и было студеное дыхание льда по берегам Кяхты, сумасшедшее течение, напряженное колыхание затопленных кустов и кислый запах бензина, пропитавший лодку. Чем дальше отъезжали от Енисея тем выше и круче становились берега и завитая в водовороты вода на широченной серебряной реке казалось выпуклой и подступала к самой тайге. Как хотелось, чтобы Гриша захлебнулся от восторга, крикнул: " — Папа! Не могу — здорово!", но Гриша только молчал, а часов через восемь начал спрашивать, скоро ли избушка. И вспоминался Серегин сын Степка, с которым я все хотел сдружить Гришу. Крепкий, багровый от загара, с белыми выгоревшими бровями Степка вставал в семь часов, таскал за отцом канистры, бесконца проверял закидушки и был спокоен и по-взрослому уверен в каждом своем движении. Бледный худой Гриша продирал глаза к одиннадцати и долго приходил в чувство, уставившись в телевизор и скандаля по пустякам, а к вечеру дурацки возбуждался, болтал, бегал, и ложась в кровать, долго не мог уснуть. Я сделал Грише закидушку, и Степка показательно зашвырнул ее в Енисей на всю длину, не забыв поспорить с ковырявшим мотор мужиком: "-Налим ерша любит, тот ему морду колет, а он злится!" На Гришин вопрос, что это там возле берега бурлит, он небрежно бросил: "-А-а, булыган мырит".