Он был одет полностью, кроме обуви, которую теперь страдальчески надел. Задрожал — ночь казалась холодной. Вдобавок, несмотря на дарованное ему в тот вечер сокрушительное свидетельство, пребывал в унынии. Способен ли он, как поэт, сделать сейчас что-то стоящее для мира или для Бога, конечного номена? Граааап, ответил желудок, как бы устанавливая некий новый способ коммуникации. На гвозде за дверью висела ночная рубашка с капюшоном, джелаба, или как ее там, которую Сурис, храпевший в данный момент на Али Фатхи, надевал на неблагодарную уличную работу. Эндерби ее взял, завернулся, но понял, что дрожь порождает избыток телесного горючего, которое поддерживает угнетающее кипение в кишках. И пошел вниз к уборной, ничего не слыша ни из той, ни из другой спальни борделя, выбросивших брерррррф из головы все начисто растраченные аааарф страсти.
Однако снизу доносился тихий, но как бы срочный разговор, виднелась тускло горевшая лампа, соответственно тайной беседе. Эндерби спустился на цыпочках, подавляя внутренние шумы с помощью неких непонятных подвижек надгортанника и диафрагмы. Добравшись до подножия лестницы, увидел, прячась в тени, Напо с двумя мужчинами в претенциозной форме местной полиции. Оба мужчины с умными глазами, худые, усатые, смуглые, как мафиози, принимали от Напо стаканы с каким-то тягучим в свете лампы золотом. Алкоголь, против хитросплетений закона, за это их следует отдать под суд, полицейских, блюстителей исламских заповедей. Эндерби, распластавшись на темной стене, слушал, только беседа велась на магрибском арабском. Впрочем, дискурс был явно серьезный, причем Напо играл в нем несколько плаксивую, даже пыхтевшую роль. Эндерби прислушивался в ожидании определенного просвещающего международного выражения или грубых ономатопоэтических слов[117], но единственное более или менее осмысленное прозвучало как «хох». Оно, тихо подтверждали кишки, попугаем его передразнивало и язвило, издавая определенно кишечный звук. Хох, твердили кишки. А потом чуть громче: Генггерги. Эндерби неожиданно понял и запаниковал.
Полицейские с Напо прислушались. Кроме понимания, кто такой Хох, Эндерби видел открытые рты, вытаращенные глаза, обращенные к его темному пятну. Ему послышалось звяканье наручников. Первое инстинктивное побуждение — бежать в уборную, но он знал: дверь скоро распахнется. Кишки его, тем не менее, вроде избалованных, требующих молока кошек, стали лавой поглощать город вместе с кошками, жалуясь и включая какую-то небольшую авангардную камерную пьесу для приглушенных медных. Эндерби в наброшенном на плечи халате, подобно студенту, опаздывающему на лекцию, побежал через кухню, достаточно освещенную распроклятой мисс Боланд, выскочил во двор. Куры на насесте заворковали над ним, а чахлое дерево, вроде какого-то банального персонажа Метерлинка, взметнуло узловатый кулак. Восхищаясь собственным проворством, он перелез через стену и пару секунд попыхтел в переулке. За ним, разумеется, гонятся, но, видно, сначала, судя по внезапному полету освещенных луной редких перьев и кудахчущим отголоскам традиционного куриного протеста, наказывают позволивших ему сбежать кур. Эндерби пробежал вниз пару ярдов, ткнулся в заднюю дверь на другой стороне переулка. Она была заперта, поэтому он, чуть дыша, толкнулся с чудовищным борбо-рыгмом в другую. Та оказалась открытой. Он вошел, очутившись наедине с привязанным белым жующим козлом, взглянувшим на Эндерби без изумления, и тихо закрыл за собой сильно покоробленную дверь. Соседний пес очень услужливо единственный раз глубоко в груди тявкнул, будто Эндерби проник в пару кадров его псиных снов, и тем самым разжег энергичное гавканье выше по холму, к которому дальше присоединилась, при всей невероятности, вероятно, ручная гиена. По мнению Эндерби, на эти звуки и бежали теперь с беглой поспешностью четыре ноги. Позади у подножья холма голос Напо произносил краткую речь с элементами сдержанной ярости Черчилля, потом обернулся ворчливым кашлем, возвращавшимся на кухню. Хорошо. Все отлично.
В определенном смысле Эндерби радовался началу новой, возможно, последней фазы бегства. Теперь вопрос только в том, долго ли Роуклиффу удастся уклоняться от смерти. Как подумаешь, дико представить, что он, Эндерби, убьет Роуклиффа. Но если признать убийство извечной и справедливой человеческой деятельностью, узаконенной Библией, бывает ли лучший мотив, чем у Эндерби? Государство не предусматривает наказания за извращение искусства; оно фактически поощряет подобные извращения. Бог, имя которого так часто упоминается во имя плохого искусства, в глубине души филистимлянин. Поэтому теперь ему, Эндерби, предстоит нанести удар ради искусства. Разве кое-кто не считает, что он уже это сделал? Пусть популярная пресса настроена против него, наверняка несколько писем, которые утаили редакторы, написаны в его пользу. Может быть даже, созданный графом Расселом или еще кем-то фонд обеспечит ему возможность заниматься искусством в тюрьме, позаботится о далеком освобождении. Он уверен, что не одинок. С желудком полегчало.