— Должен быть Хогг, — рассеянно сказал Хогг. — Пусть он боров, однако не Хогг. Приближается, — добавил он. — Что-то тут точно есть. Возвращается дар. Совершенно особенный. Надо пойти записать на бумаге. — В кабинете как бы присутствовал кто-то еще. Неужели она?
— А, коктейль, — облегченно кивнул мистер Холден. — Тогда ладно. Совершенно особенный? Прямо иди записывай, парень. Не забудь, авторские права наши. И еще одно. Парики. Надо быть в париках. Пускай плохо сидят, только надо, чтобы в париках. О’кей. Возвращайтесь в раздевалку.
Хогг вышел в легком угаре.
— Бесполезно надеяться удержать, — бормотал он, — неизбежность. — Что за чертовщина? Она точно тут; ведет глупую игру в прятки, сунув в рот палец, шмыгает туда-сюда по коридорам. В очень коротком платье.
Джон-испанец сказал:
— Что ты хотел сказать, hombre? Назвал меня боровом.
— Здоров, я сказал, здоров, — рассеянно отвечал Хогг. — Слушай, бар открывается через час. Мне надо к себе в номер.
— Ты сказал — здоровый боров? Я слышу. Не глухой, черт возьми.
Хогг рванулся к служебному лифту, который, он видел, вот-вот должен был приземлиться. Из открывшейся двери вышел очень аккуратный, несмотря на пухлость, молодой человек, неся что-то похожее на распечатку, извергнутую каким-нибудь отельным компьютером. Казалось, он смотрит прямо на Хогга, словно запрограммировал именно эту личность. Хогг вошел, хмурясь, голова полна слов, которые пытались под маршальские команды сами собой выстроиться в упорядоченное, хотя и загадочное утверждение. Джон-испанец хотел последовать за ним, но пухлый молодой человек преграждал ему дорогу. Хогг нажал нужную кнопку, посмотрел, как скользнувшая дверь срезает в латеральной проекции грозившего кулаком Джона, от которого, наконец, ничего не осталось, кроме остаточного изображения, засветившегося на роговице. Кабина лифта как бы оставалась на месте, только загоравшиеся цифры свидетельствовали о подъеме на этаж 34А, недоступный для гостей отеля. Мощная машина стремительно несла тебя к нему, хочешь ты того или нет. Хогг чуть в обморок не упал.
Он слепо вышел в автоматически открывшуюся дверь, нашарил ключ, почти ввалился в свою безрадостную клетушку. Бумага. Есть блокнот в линеечку, соответственно новому имиджу. Задыхаясь, он сел на кровать, начал писать. Она тяжело дышала ему в левое ухо, а голос ее почему-то стал по-детски шепелявым. Он писал:
Бесполезно надеяться удержать неизбежное,
Под рукой растекается ненадежная баррикада
Из недели, дня, часа, минуты, секунды,
Само время стремительно понесет тебя
в мощной машине,
Хочешь ты того или нет.
Потом вдруг тишина. О чем вообще идет речь? В чем смысл? Слишком много смысла в вашей поэзии, Эндерби. Кто-то это когда-то сказал. Вы, мой милый Эндерби, чересчур заботитесь о смысле. Роуклифф, один из особой троицы врагов. И Уопеншо, старавшийся раздавить череп. Хогг видел сильные волосатые пальцы, а череп только ухмылялся. Утешение уступающей кости. Но что должно произойти, чему придется подчиниться? Последнее рукопожатие, приглашение на целые поля пустого времени. Нет-нет, не совсем. И тут хлынул поток, словно кровь:
Так поэтому протяни ему руку,
Вступи в убедительный ворчливый спор,
Утешься утешением уступившей событию кости,
Подружись, и в приливе любви
Оно распахнет тебе голые акры,
Широкие и золотые.
Пророческий звоночек, словно что-то приятное грозит прийти, потом исчезнуть, причем исчезнуть без сожалений. Он чуть не плакал. Муза стояла у раковины. Ну и что? Какой завет заключен? Придется обождать, пока во сне все откроется полностью. Заколотили в дверь. Она спряталась, скользнув в дверцу крошечного платяного и посудного шкафа.
— Пуэрко, пуэрко! — кричал Джон-испанец. — Тоник неси в бар, черт возьми, старина!
— Отвали! — крикнул Хогг. — Убирайся, сволочь чесночная! — И тут, излучаясь из платяного и посудного шкафа, объявился последний станс:
Конечная граница ухода
Закрыта от крепкой безудержной хватки ветров.
— Ты, гад! Пудинг там жрешь! Я знаю, черт возьми!
Хогг писал, как предсмертное послание:
Ибо миг расставания — точка во времени,
Которая лишена протяженности