Комнатушка моя, под стать хозяйкам, была типичным студенческим честным обиталищем. Студенческим, но, по правде говоря, из наилучших: о таких боялись даже мечтать наши матери где-нибудь там над Тезой или над Сюксюмом...
Пятый этаж. Дальше - крыша. Метров? Ну на метры тогда счета не было: полагаю, пятнадцать, что ли, на нынешний счет. А, Сережа? Узкое длинное пристанище. Чистота идеальная, не моя, хозяйская, - следили. Направо железная кровать, никелированную тогда студенту было как-то неприлично поставить: вроде намек какой-то. Насупротив - утлый диванчик с серенькой рипсовой обивкой. В углу за дверью рукомойник с педалью, с доской фальшивого мрамора...
Единственное окно выходило на юго-запад. По горячему от солнца железному подоконнику целый день, страстно воркуя, топотали жирные - на Сенной питались - питерские голуби. Направо виднелся брандмауэр бокового флигеля. На соседнем окне был укреплен зеленый ларь "для провизии", с круглыми дырками в стенках - вместо холодильника. Теперь такие лари редко увидишь, а слова "провизия" и вовсе не услышишь. А мы бы тогда вашего "продукты" не поняли. Вон у Даля как сказано: "Продукт - противоположно "эдукт" - извлечение!"
У окна, помнится, стояла хрупкая этажерочка. На ее верхней полке, над томиками "Шиповника", "Фьордов", да курсом химии Меншуткина-старшего, заботами Лизаветочки обыкновенно устраивалось этакое "томленье умирающих лилий" - два-три подснежника или ночная фи алка в простенькой вазочке. За окном - то пыльное марево душного петербургского полдня" то таинственная, непривычная для саратовца или полтавца" белая ночь. Купола Троицкого собора рисуются на белесом небе, как из темной бумаги вырезанные. Правее - не сли шком яркая на свету Венера. Простенькие обои странно серебрятся. И Лизаветочкино широкоскулое милое лицо начинает представляться лицом этакой гамсуновской Эдварды, а может быть, какой-нибудь Раутенделейн. До химии ли тут?
Сергей Игнатьевич, друг мой, скажи: ведь, наверное, вон они и сейчас _всё это_ видят? Такой же свет в мире?
Почему же он от нас ушел? Возраст, возраст! Несправедливо это!
Ко мне на это мое "пятое небо" охотно забредали товарищи: вот он, Сладкопевцев, совсем иного круга человек, сын фабриканта, коллега солидный, Петя Ефремов такой, Толя Траубенберг и он же почему-то Лапшин - оп теперь, кстати, крупный юрист в Киеве, Сереженька! - Сёлик Проектор - ныне, не поверите, говорят: мультимиллионер в бельгийском Конго, скотом торгует, гуртовщик... Всем нравились чистота, уют, обстановка, и семейная и студенческая. Ну и подруги Лизаветочки - стебутовки - курсистки сельскохозяйственны х курсов Стебута, художницы от Штиглица, консерваторки - тоже, конечно, занимали, надо думать, воображение... Вместе мерзли зимними ночами в уличных очередях на Шаляпина или на "Художников", вместе с шумом ходили в "Незабудку" - смертоубийственную "греческую кухмистерскую" на углу Клинского... Вот сейчас вспомнил про нее, и как-то странно под ложечкой сделалось - подходящее было название! Ну и говорили, говорили, говорили - без конца! К великому моему сожалению, не могу знать - о чем и как беседует теперь между собою ваше юное поколение. Думается, замечательные должны быть у вас разговоры, не нашим тогдашним чета... Но, грех отрицать, и мы дерзали высоко. Посягали, как говорится, на всю Вселенную, от зенита до надира. Помнишь, Сергей Игнатьич, как тебе Севка Знаменский, "поэта максимус", в письме написал:
...Давай беседовать об этом и о том:
О Ницше пламенном, о каменном Толстом,
А - хочешь? - о любви. А то - о Метерлинке?
Об аналитике, о глине и суглинке,
О Чарльзе Дарвине иль о "Поэм д'экстаз",
Но альма-матер пусть совсем оставит нас...
Так вот и ширяли от одного к другому. Начнем, бывало, со Сванте Аррениуса, пройдем, сравнительно мирно, через анаэробных бацилл, коснемся опытов Шмидта по анабиозу, и вдруг - как обрушимся на господа бога и всех святых! А то - на господина Бердяева и Зина иду Гиппиус (почему это все Гиппиусы всегда бывают рыжие?)... Или сцепятся декаденты и читатели "Вестника Европы"... И всё вызывало шум, перепалки, хрипоту в горле, восторг и негодование...