— Шляпу, шляпу… Где шляпа?
Адъютант шепчет товарищу:
— Надо бы его величеству кровь пустить. Но нет доктора.
— Кровь пущена всей королевской армии, — с печальной иронией, шепотом отвечает другой адъютант, вынимает платок и сморкается.
Вдруг Фридрих вскочил:
— Огня!
Вздрагивая всем телом и ожесточенно вскидывая рыжие брови, он при скудном огарке пишет в Берлин письмо брату Генриху, затем — прусским министрам. Рука с пером прыгает.
«Наши потери, — писал он брату, — очень значительны: из армии в сорок восемь тысяч человек у меня вряд ли осталось три тысячи. Все бежит, и у меня нет больше власти над войском. В Берлине хорошо сделают, если подумают о своей безопасности. Жестокое несчастье, я его не переживу.
Последствия битвы будут хуже, чем сама битва: у меня больше нет никаких средств, и, скажу без утайки, я считаю все потерянным. Я не переживу погибели моего отечества. Прощай навсегда».
Глаза Фридриха помутнели, он застонал, бросил перо, схватился за голову.
— Проклятые московиты, варвары! Русского мало убить, его надо еще и мертвого-топовалить.
7
На рассвете стали копать могилы. Русских убитых зарыто две тысячи шестьсот, прусских — семь тысяч триста.
На рассвете же вернулись из лесов к своим родным очагам мирные жители. От обширной деревни Кунерсдорф остались дымящиеся развалины.
Цветущие сады и огороды были расхищены, земля взрыта бомбами, ядрами.
Жители бросились на поля. Но там поспевшая пшеница была потоптана, смешана с грязью. Все погибло, все уничтожено в битве, длившейся с полудня до вечера. Война в один день превратила жителей в нищих.
На тряских фургонах, по разбитым дорогам раненых увозили в лазареты.
Там без усыпления, без наркоза будут им отпиливать поврежденные руки и ноги, будут извлекать из воспалившихся ран пули и куски чугуна. Чтоб оглушить сознание, им дадут по стакану водки. Многие в муках умрут.
Вскоре Салтыков сделал смотр русской армии. У солдат та же бравая, железная сила, бодрость во взоре.
Салтыков доносил в Петербург:
«Ревность, храбрость и мужество всего генералитета и неустрашимого воинства, особливо послушание оного, довольно описать не могу, одним словом — похвальный и беспримерный поступок солдатства привел в удивление всех чужестранных волонтеров».
Русское командование получило щедрые награды: Салтыков произведен в фельдмаршалы, а Мария-Терезия прислала ему драгоценный перстень, осыпанную бриллиантами табакерку и пять тысяч червонцев. Остальные военачальники получили от Петербурга чины, ордена, земли с крестьянами.
Только солдаты остались без награждения.
— Могила без креста — вот награда нам, — роптали солдаты у костров.
— Правильно говорится: ежели одному милость, всем обида.
— Кому пироги да пышки, а нам желваки да шишки… Терпи, ребята!
— А ежели не сложишь здесь голову да прибудешь домой в побывку, там того гаже. Нищета. Ни поесть, ни попить. Одно знай — барину угождать, а то недолго и на конюшню. Вот там, за нашу службу царскую, награждение и примешь. Не верно, что ли?
— А все-таки воевать, ребята, нам беспременно нужно, — кряхтя, сказал Павел Носов. Он крутил над пламенем костра грязную рубаху, рубаха надувалась колоколом. — До скончания живота подобает нашему брату неприятеля бить. Вот я, скажем, стар…
— А кто супротив этого спор ведет? — прервал его усатый артиллерист Варсонофий Перешиби-Нос, он был грамотен, говорил складно. — В этом слава оружия нашего и всего нашего кореню, всего потомства-племени. За отечество, поди, кровь-то проливаем! Об этом всяк ведает и на том стоит.
— Вестимо так! — воскликнул Павел Носов, но тут подол его рубахи вспыхнул, он быстро смял огонь корявыми ладонями. — Я и не иду супротив тебя, мил человек. Я вот к чему хотел… Порядки здесь супротив наших лучше. И мужики чище наших, взять одежду, взять еду. Мужик здесь жрет не по-нашенски — хлеб с лебедой да с мякиной, как мы. У него эвот — свиньи, гуси, индюки. Опять же огороды ихние: там тебе всякая овощь, и назвать-то ее мы не смыслим, как вымолвить.
— Здесь крестьяне грамотные которые, — сказал Перешиби-Нос. — Да и порядочное число их, грамотеев-то. Они и книжки и даже газетки чтут.