Лицо у него было худое и бледное, как будто он долго жил в темноте; коротко остриженные волосы — светлые, почти белесые, с большими залысинами на висках; руки — менее загорелые, чем у других, но увидеть их можно было редко: он обычно сидел на них.
Блоха то и дело бросала на него взгляд — у него было такое удивительное лицо. Но удивительнее всего было то, что всякий раз, когда она глядела на него, лицо оказывалось у него совсем иным. А когда он заметил ее изумление, он принялся корчить рожи и под конец состроил такую отвратительную гримасу, что Блоха вскрикнула и решила встать.
Но тут он тихо рассмеялся беззвучным смехом, обнажив желтые зубы. Затем он стал шептаться с Пуппелене; какие-то вещи, не видные Блохе, начали переходить из рук в руки под столом; жестянщик и второй молодой человек тоже оказались втянутыми в их тайную беседу. Но всякий раз, когда музыка прекращалась, Пуппелене ободряюще кричала музыкантам, и они поспешно, подкрепившись парой глотков, продолжали играть дальше.
Но посреди великолепного «Аллегро спиритуозо», когда флейта Рюмконома заливалась такими трелями и руладами, что можно было заслушаться, раздался стук в дверь.
Человек с разными лицами мгновенно исчез под стулом Пуппелене, а Эльсе с изумлением увидела, что ее кавалер и жестянщик тотчас принялись играть в карты, которые, должно быть, упали с потолка, — и даже начали довольно раздраженно спорить по поводу какого-то трефового валета.
— Aber Jergen[8] — как же ты все-таки барабанишь! — воскликнул рассерженный Ширрмейстер.
Дело в том, что чем больше Йорген Барабанщик пил, тем он больше входил в раж — он вспоминал то гордое время, когда барабанил для гражданского ополчения[9] или бил тревогу на улицах во время пожаров.
— Тс! — скомандовала Пуппелене, когда в дверь снова постучали, и недовольным тоном спросила:
— Кто там?
Какой-то голос откликнулся из-за двери.
— Откройте, — сказала Пуппелене, успокоившись, — это всего лишь фрекен Фалбе.
Жестянщик отодвинул засов, повернул ключ и отворил дверь.
Фрекен Фалбе остановилась на пороге и обменялась с Пуппелене довольно нелюбезным взглядом. Затем, не замечая других, она спокойно сказала:
— Идем, Эльсе! Тебе здесь нечего делать.
Эльсе сконфуженно поднялась и пошла с фрекен Фалбе; никто из Банды не посмел даже пикнуть. Подойдя к своей двери, фрекен Фалбе обняла Блоху за талию и сказала:
— Милая Эльсе! Обещай мне, что никогда больше не пойдешь на чердак. Ты ведь теперь уже взрослая девушка и должна понимать, что эти мерзкие люди тебе не компания.
Эльсе залилась краской и со слезами на глазах пообещала никогда больше не подниматься к Банде. А раздеваясь в своей маленькой каморке, она снова повторила обещание.
Фрекен Фалбе была права: это действительно были мерзкие люди — вся эта публика с чердака. Лучше было ухаживать за больными мам Спеккбом или сидеть вечерами у фрекен Фалбе и читать.
Но перед сном она должна была взглянуть на свои розы, которые стояли на окне: Блоха любила розы.
Она ухаживала за всеми цветами мам Спеккбом, — а цветы у мадам были на каждом окне. Но за розами Эльсе присматривала особенно тщательно, и когда наступала пора цвести, ей разрешали брать их к себе в каморку, потому что там по утрам бывало солнце.
Три-четыре из них уже наполовину распустились, и, склонившись над ними, она вдыхала тонкий аромат молодых роз. А этот аромат принес с собой образы всевозможных удивительных вещей: нарядных дам и кавалеров, свет, музыку, кареты и лоснящихся лошадей, снова музыку, которая доносилась издалека до ее слуха.
И, забравшись в постель, она думала не о пациентах мам Спеккбом или тихой комнате фрекен Фалбе, а засыпала среди роз и музыки, мечтая о платье из белого атласа и о лебяжьем пухе на плечах. Ей было семнадцать лет…
Пестрая жизнь Ковчега шла своим чередом и по-своему однообразно. Мам Спеккбом вела скрытую войну с доктором Бентсеном; фрекен Фалбе была поглощена школой и братом; Банда жила на чердаке своей таинственной жизнью.
Долгое время Блоха воздерживалась от посещений чердака, пока однажды не услышала, как играет старик Ширрмейстер. Ей страшно захотелось посмотреть, один ли он, — ведь в этом не могло быть ничего дурного.