Болезнь Ростика, если это состояние можно было так назвать, затягивалась. Он лежал почти все время в кровати, его то и дело знобило, ему снились ужасные сны, но наяву приходили мысли, которые были хуже снов. Ох, как только он не ругал себя! И сволочью, и предателем, и подлецом, у которого нет чести, нет ни грана совести и который не сумел спланировать ситуацию, чтобы вывернуться из нее, не навредив тем, кто объективно был на его стороне…
Ничего не помогало. Он чувствовал, что, скорее всего, эта саморугань только ослабляет его, делает беспомощным и неэффективным. Вот если бы кто-нибудь из друзей отругал, возможно, он сумел бы собраться, мобилизоваться, а вот так, как получалось… Это только добивало его.
Какие-то оправдания, например, такие, что ламары все-таки не его племя, не его друзья даже, а просто подвернувшаяся цель, почти несчастный случай, как бывает иногда на стрельбище — тоже не приносили облегчения. Даже наоборот, они-то и вносили в сознание Роста впечатление его необычности, почти уникальности для чегетазуров, и если бы он сумел сделать так, чтобы избежать этого прямого предательства, тогда… Хотя, что могло быть тогда, он, конечно, не знал.
В общем, все было плохо. Очень плохо, просто отвратительно.
А потом вдруг, в один прекрасный день, на него навалилась такая тяжесть, что Рост понял: еще немного, и он начнет подумывать о том, чтобы наложить на себя руки. С его решительностью и умением доводить дело до конца это было, в общем-то, нетрудно. Украсть хотя бы простенький пистолет в Вагосе, начиненном оружием, как какой-нибудь из западно-американских городков фронтира, было плевым делом. Или добыть силой, или арендовать на время… А то и просто спланировать какие-нибудь действия, которые в итоге приведут к выстрелу вас-смера в упор, чтобы для Роста все кончилось фатально… Это было даже лучше, чем простое самоубийство. Все-таки он из православных, раз уж родился в России, к отцу Петру за советом ходил, не раз подумывал о том, чтобы научиться молиться по-настоящему, тогда — самоубийство не для него, он не синтоист какой-то.
Напряжение, тоска и мука нарастали, иногда делались невыносимыми. Тогда Ростик утыкался в подушку, как в детстве, чуть не с головой, но осознавал, что это состояние у него не просто так. Скорее всего, его мысли в эти моменты сканировались кем-то, причем жестко, даже безжалостно.
К тому же, каким бы негодяем он себя ни ощущал, все-таки он был слишком хорошим офицером, а потому принялся как бы незаметно, тайком исследовать свое состояние. И едва он решился на это, его сознание разложилось на два этажа. Наверху почему-то вгромоздились самоубийственные настроения, а внизу, ближе к земле или даже в подобии какого-то подвала, не видимого для других, даже для тех, кто устроил в его сознании дверь для проникновения, возникла и окрепла мысль, что биться надо до конца, что поддаваться упадничеству нельзя.
Конечно, Рост понимал, что любая попытка противодействия, если он ее затеет, будет для него очень трудной, что, скорее всего, он не сумеет ее осуществить, а это значило, что придется погибнуть. Но это уж дело будущего, судьбы или, точнее, его мастерства, его живучести и самых что ни на есть человеческих качеств. А вот отказываться от боя, сдаваться раньше времени — не следовало.
И он принялся анализировать состояние, которое сопутствовало проникновению в его сознание чегетазурской «инспекции». Конечно, если Ростик не ошибся и его сканировали на самом деле… Но Рост был уже достаточно обучен всяким ментальным играм, а потому сумел запомнить симптомы, разложил их почти на атомы, если так можно сказать, чтобы эти мысли не оставляли даже тени в его мышлении, чтобы после этих попыток самый умелый чегетазур не обнаружил ни малейшего следа.
И в какой-то прекрасный день он понял, что это ему в общем-то удается. Что он теперь вполне умело способен заходить в своих мыслях в этот не доступный для проникновения «подвал», при том, что почти все время остается, так сказать, на видимом для врага, заметном для него «этаже». Теперь ему следовало научиться думать в двух режимах одновременно.