В этих условиях неуместная неуступчивость Иоганны удивила Мардефельда. «Я недоумеваю лишь относительно следующего обстоятельства: мать думает, или показывает вид, что думает, будто молодая принцесса не решится принять православие», — сообщал он королю. Фридрих вынужден был обратиться к штеттинской комендантше лично: «Мне остается только просить Вас победить в Вашей дочери отвращение к православию». Сама девочка еще колебалась. Мардефельд доносил, что «принцесса часто находится в страшном волнении, плачет и понадобилось даже пригласить к ней лютеранского пастора, дабы хоть несколько успокоить ее». Впрочем, отмечал в конце письма дипломат, «честолюбие берет свое»>[57].
С переходом будущей Екатерины II в православие связано несколько устойчивых историографических клише, на которых стоит остановиться. Сложилось мнение, что, коль скоро в родном Штеттине среди учителей Фикхен были и лютеране, и кальвинисты, и даже изредка упоминается некий католический священник из окружения матери, то девочка с ранних лет должна была усвоить себе легкое, поверхностное отношение к религии. Ей ничего не стоило переступить через порог одной конфессии и оказаться в другой. Когда же речь заходит о Восточной Церкви, вдруг обнаруживается, что к плачущей принцессе тайком приглашали пастора, чтобы уговорить ее не упрямиться. Исследователи один за другим повторяют оба утверждения, не находя в них внутреннего противоречия. Между тем либо Софии было все равно (что не подтверждается ни ее мемуарами, ни письмами к отцу, ни донесениями Мардефельда), либо она рыдала.
Прикомандированный к Фикхен епископ Псковский Симон Тодорский — человек образованный, широко мыслящий, несколько лет учившийся в Германии — на фоне полкового пастора Вагнера выглядел настоящим ученым. «Он не ослаблял моей веры, дополнял знание догматов»>[58], — писала позднее императрица о Тодорском. И тут нас ожидает еще одно исследовательское клише. Принято свысока посмеиваться над утверждениями в письмах юной Софии к отцу, будто между православием и лютеранством существуют, главным образом, внешние, обрядовые различия. Пышность богослужений, иконы, долгие посты — суть уступка Церкви, которая «видит себя вынужденной к тому грубостью народа». Что же касается догматики, то она близка. Для большинства авторов тут налицо лукавство маленькой принцессы, в которой «честолюбие берет свое». Однако Симон Тодорский, чье мнение повторяла девочка, явно знал христианскую догматику глубже подавляющего числа современных исследователей.
При бросающемся в глаза несоответствии обрядов догматическая сторона действительно не слишком разнилась. Принятое в лютеранстве «Аугсбургское вероисповедание» было объемнее, чем «Никео-Цареградский символ веры» и включало некоторые католические добавления>[59]. Недаром сподвижник Мартина Лютера Филипп Меланхтон хлопотал о признании «Аугсбургского вероисповедения» Восточной Церковью. В 1559 году он послал его текст константинопольскому патриарху Иоасафу II, отметив в сопроводительном письме, что «евангелики остались верны догматическим определениям соборов и учению отцов церкви и отреклись только от суеверия и невежества латинских монахов»>[60]. Наставляя принцессу, псковский епископ не мог пройти мимо этого красноречивого эпизода. Конечно, из политических соображений Тодорский как мог скрадывал различия. Но, в целом, никто никому не лгал. Фикхен просто излагали основы православного вероучения на понятном ей языке.
Интересно сравнить, как Екатерина сама описывала историю своего перехода в православие в разных редакциях мемуаров. Наиболее полно события изложены в «Записках», посвященных Брюс. В них рассказ о наставлениях Симона Тодорского следует после описания тяжелой болезни. Эти события идут одно за другим, без всякой связи.
«На десятый день нашего приезда в Москву мы должны были пойти обедать к великому князю. Я оделась, и когда уже была готова, со мной сделался сильный озноб; я сказала об этом матери, которая совсем не любила нежностей, но… озноб так усилился, что она первая послала меня лечь. Я разделась, легла в постель, заснула и настолько потеряла сознание, что почти ничего не помню из происходившего в течение двадцати семи дней, пока продолжалась эта ужасная болезнь. Бургав, лейб-медик… признал плеврит; но он не мог убедить мать, чтобы она разрешила пустить мне кровь. И так я оставалась без всякой помощи, если не считать каких-то припарок, которые прикладывали мне на бок, со вторника по субботу». То есть пока императрица Елизавета не вернулась из Троицы в Москву.