—«Я, наверное, допустил одну бестактность. В ночь, когда ты провожала меня, помнится, твоя голова упала мне на грудь...»
Мехриниса стала читать все тише и тише, ощущая какую- то тревогу. Икбал-сатанг вся превратилась в слух и уже не прерывала ее.
—«...Немного погодя ты подняла голову и так хорошо улыбнулась, что я до сих пор помню твое лицо в этот миг.
Улыбаясь, ты снова положила голову мне на грудь, крепко обняла, я и не знал, что ты такая сильная. Правда! Я успокоился и попрощался с тобой... Эх, война... Стать бы мне сказочным богатырем — полетел бы я сквозь ночную тьму, нашел бы и задушил проклятого Гитлера, стер фашизм с лица земли, а затем помчался бы прямо к тебе, обнял бы тебя, как в ту ночь... Не смейся, в эту минуту во мне кипит такой гнев, такая сила... Дорогая моя, родная! Пиши, обо всем пиши... Если я правильно угадал, обрадуй и меня...»
Ни Мехриниса, ни Икбал-сатанг не заметили, что по противоположной стороне улицы к ним бежала Салтанат. Увидев, как Мехриниса и Икбал-сатанг уткнулись в письмо, она остановилась точно вкопанная. Икбал-сатанг что-то объясняла Мехринисе, размахивая рукой.
Салтанат закрыла лицо ладонями и горько заплакала, потом обхватила руками телеграфный столб, постояла, прижавшись к нему, минуту, и не разбирая дороги побежала назад.
Мехриниса словно почуяла сердцем что-то и, не в силах подавить волнение, схватила Икбал-сатанг за руку.
—Aпа! — воскликнула она и не смогла выговорить больше ни слова.
Икбал-сатанг, делая вид, что ничего не замечает, удивилась:
—Что такое, милая, что с вами? Почему вы так побледнели? Нечего опасаться. Соскучился, вот и пишет, что взбредет ему в голову... Ну, допустим даже, что она беременна. Пока это один аллах знает... Что еще он пишет?
На углу улицы появился Махкам-ака.
—Пусть будет жив-здоров Батыр, передайте и от меня привет,— поспешно пробормотала Икбал-сатанг и отошла от Мехринисы, потеряв надежду услышать конец письма. Поравнявшись с Махкамом-ака, она поклонилась ему и с независимым видом двинулась дальше.
—Хорошо, что поговорил с Арифом-ата, многое узнал,— сказал Махкам-ака, приближаясь к жене.
Мехриниса стояла молча, растерянная и подавленная.
—Что, поссорились, что ли? — удивленно спросил Махкам-ака и обернулся вслед Икбал-сатанг.
—Нет, нет. Просто разговаривали.
—А что у тебя в руке? Не письмо ли?
—Письмо.
—От кого?
—От Батыра...— Мехриниса не поднимала глаз.
—Ах, вот оно что! То-то, я вижу, изменилось ты в лице. Ну, что там, жив-здоров ли он? — Махкам-ака протянул руку за письмом.
—Это не вам. Другому,— уклонилась Мехриниса.
—Кто этот другой? А ну, дай-ка сюда!
—Оставьте. Зачем вам вмешиваться в женские дела? — сказала Мехриниса, пряча письмо в карман.
—Женские дела? Какое они имеют отношение к письму? — Махкам-ака начал сердиться.
—Все-таки до чего же вы любите поговорить! Еще смеетесь над женщинами. Сами, как с кем встретитесь, пропадете на два часа! А я вас жду здесь, жду.— Мехриниса попыталась перевести разговор на другую тему, но Махкам-ака, грозно нахмурив брови, подошел к ней вплотную.
—Не хитри, жена. Что случилось? Покажи письмо.
—Письмо это другому. Девушка-почтальон перепутала. Как только обнаружит ошибку, принесет то, что написано нам. А у Батыра все благополучно. Доехал. Проходит подготовку.
Махкам-ака посмотрел на жену и вроде поверил ей. Правда, удрученный вид Мехринисы настораживал, вызывал какие-то сомнения, но Махкам-ака решил больше ни о чем ее не расспрашивать. «Если что-нибудь серьезное, все равно долго скрывать не сумеет. А может быть, и в самом деле что-то женское...» — думал он.
Супруги молча зашагали к вокзалу вдоль трамвайных путей.
Глава восьмая
Прямая улица упиралась в площадь, над которой высилось здание вокзала. В Ташкенте не было второго такого людного места: как в зеркале, там отражалась жизнь всего города.
Вокзал с первого дня войны изменился: казалось, он тоже надел шинель, туго подпоясался ремнем и, гулко ступая тяжелыми сапогами, заступил на пост.
Вокзал стал теперь в основном местом проводов. Сурово и мужественно смотрит он всеми своими окнами на эшелоны, уходящие далеко на запад, на фронт.