Вскоре я начал эпизодически сотрудничать в ряде газет, но главным образом в пацифистской «Вельт ам монтаг». Ее редактор фон Герлах очень ценил мои фельетоны за язвительный и хлесткий стиль и остроумные идеи.
В один прекрасный день мне пришла в голову мысль проинтервьюировать национал-социалистских вождей, в первую очередь, конечно, Адольфа Гитлера. В то время я очень низко расценивал потенции этих людей и решил над ними поиздеваться.
Еду в Мюнхен, являюсь к личному секретарю фюрера; Ганфштэнгелю — сыну известного мюнхенского издателя. Ганфштэнгель меня внимательно выслушивает, смотря сверху вниз; я сам не обижен ростом, но этот издательский сынок совсем великан.
Неожиданно он предлагает мне проехаться с ним по городу. Я изумлен и немного обеспокоен.
Машина останавливается у небольшой загородной виллы. Ганфштэнгель просит меня сопровождать его. Мы входим в кабинет, стены которого покрыты всевозможными диаграммами и изображениями черепов. В кресле сидит сухой старичок несомненно профессорской внешности, голова его покрыта странным желтым пухом, очки висят на кончике носа, в глазах маниакальное выражение!
Мой спутник отводит старичка в сторону, что-то ему шепчет на ухо. Профессор кивает головой, оживляется, подводит меня к окну, поворачивает меня в равные стороны, ощупывает мой лоб и затылок. Затем он усаживает меня на круглый вращающийся стул и тщательно измеряет мой череп металлическим раздвижным треугольником. При этом он мне дышит в лицо, сопит и записывает в блокнот какие-то цифры.
Закончив эту операцию, старичок мелкими шажками бежит к стене и вытирает носом пыль со своих диаграмм. Возвращается ко мне, опять щупает мою голову и наконец торжественно провозглашает:
— Ариец, я гарантирую это. У него прекрасный северогерманский череп.
Ганфштэнгель благодарит профессора, и мы опять в автомобиле.
— Видите ли, — поясняет мой спутник, — фюрер принимает только арийцев, и мы всех малознакомых людей предварительно проверяем.
Я испытываю чувство тихой радости: у меня уже есть хорошее начало для интервью.
Я в кабинете у фюрера, меня гипнотизируют его чаплиновские усики, но я быстро справляюсь с собой и приступаю к интервью. Сначала трафаретные вопросы:
— Как вы относитесь к Версальскому договору?
— Какого вы мнения о Штреземане?
Вскоре я прекращаю вопросы, так как вижу, что он меня не слушает. Он забыл, что в огромной комнате, кроме него и меня, никого нет, и говорит громко, жестикулируя, как на митинге.
Фюрер пристально смотрит на край потолка и, по-видимому, довольно туманно представляет себе, где он находится.
Я пытаюсь перенять инициативу и остановить поток, грозящий меня затопить, задаю вопросы, кашляю; все напрасно, фюрер меня не слышит и не видит. Усаживаюсь поудобнее в кресло, закуриваю папиросу, начинаю дремать.
Наконец голос стихает, фюрер садится в кресло, спектакль закончен.
— Разрешите мне перейти к вопросам, касающимся вашей личности, приковывающей к себе внимание самых широких кругов, любите ли вы искусство?
— Да, я художник-архитектор.
Вслед за этим следует буря обвинений и ругательств по адресу дипломированных художников, в особенности достается Максу Либерману.
Я спокойно ожидаю, пока буря уляжется.
— Любите ли вы музыку?
— Я без нее не могу жить.
— Нравится ли вам траурный марш Бизе?
— Да, очень!
— А «Трубадур» Шопена?
— Нет, я его меньше люблю. Интервью идет дальше в том же стиле.
Через три дня фюрер в бешенстве бегает по своему кабинету, ударяя себя по ноге плеткой. Публика в кафе не только в Берлине, но и в Мюнхене с удовольствием читает мое интервью, в особенности его музыкальную часть.
Мне передают, что фюрер обещал в свое время повесить меня.
Брать интервью у Геббельса я не пытаюсь: берлинский вождь национал-социалистов слишком хитер для этого; зато в провинции живет его мамаша.
Через несколько дней я в мещанской гостиной. Стены увешаны фотографиями в рамках, картинками на стекле, диван с высокой спинкой, на ней фарфоровые слоны, молящаяся девочка. На столе искусственные цветы.
Мамаша подводит меня к фотографии, изображающей смуглого курчавого мальчика с тонкой шеей и длинным носом.