В купе слышна только чешская речь. Из всех славянских языков мне нравится лишь русский, он, кажется, благозвучен: «господи помилюй», «спасибо», «харашо».
Я по натуре очень общителен и начинаю скучать. Вынимаю из кармана номер «Вю», рассматриваю иллюстрации.
Мой сосед справа — старичок, похожий на белку, — начинает меня интервьюировать. Я отвечаю, что не понимаю по-чешски. Старичок переходит на ломаный немецкий язык:
— Вы иностранец?
— Да.
— Немец?
— Да.
— Вы едете в Германию?
— Нет.
— А куда?
— В Польшу.
— Что вы там будете делать?
Интервью делается невыносимым; я углубляюсь в журнал и перестаю отвечать на вопросы. Старичок апеллирует к другим едущим в купе и, очевидно, подвергает мою личность энергичной критике. Он, видно, при этом выражается не вполне литературно, так как девица, сидящая у окна, смущенно краснеет и прячет нос в книгу; остальные хихикают.
На всех станциях по перрону бегают мальчики в белых куртках и пронзительно кричат: «пиво-пиво», «хоуски», «горки парки». Показываю пальцем на сосиски, — это, оказывается, и есть «горки парки», «хоуски» — это особой формы булки, посыпанные крупной солью.
От нечего делать смотрю в окно, вообще же я не любитель пейзажей, природных красот и тому подобного, — я всегда был на редкость прозаичен и ценил только одну красоту — женского тела.
По обе стороны поезда — поля, покрытые высокими жердями, по которым вьется хмель. Потом начинаются картофельные поля, временами — свекловичные. Везде работают люди, преимущественно женщины. Удивляюсь, как им это не надоедает. Мне страшно подумать о такой жизни: каждый год сеять, потом убирать урожай, опять сеять, опять убирать.
Я считаю, что вообще не существует интересной работы; если люди говорят, что работа их увлекает, они либо идиоты, либо лжецы. Уж, кажется, на что разнообразен труд журналиста, а по существу он чертовски скучен и утомителен. Впрочем, возможно, у меня очень индивидуальное восприятие, заурядные же люди просто не замечают того, что так раздражает меня.
Начинает идти мелкий осенний дождик, настраивающий меня на меланхолический лад. Для того, чтобы отвлечься от грустных мыслей, я пытаюсь представить, что я сделал бы, став неожиданно миллионером. В первую очередь я устранил бы из своей жизни все, что связано с элементом личного риска. Я обеспечил бы себе абсолютное спокойствие и безопасность. Я организовал бы специальную лабораторию, в которой известнейшие ученые наблюдали бы за процессами, происходящими в моем организме. Далее, я устроил бы небольшой, но изумительный гарем, в котором были бы представлены женщины тридцати национальностей. У меня был бы бассейн из розового мрамора, спальня была бы сплошь зеркальная. Я бы обставил ее придуманной мной мебелью сексуально-технической конструкции. Я бы подобрал библиотеку, содержащую эротические произведения всех веков и народов. Лингвисты специально переводили бы для меня эти книги.
Мои розовые мечты прерываются неожиданным приступом кашля: проклятый старичок закурил трубку с длинным мундштуком, начал выпускать клубы зловонного дыма и превратил купе в камеру, наполненную удушливыми газами. Я открываю окно. Девица протестует.
— Ну вас всех к дьяволу!
Выхожу в коридор, сажусь на откидной стул у окна. Наступает вечер. Входит проводник. На плохом немецком языке он объясняет мне, что я должен в двенадцать часов ночи выйти из поезда на станции Штеховицы и оттуда добраться в экипаже до отеля «Загоржи». Жду двенадцать часов и клюю носом, сидя в коридоре.
Поезд приближается к Штеховицам, возвращаюсь в купе, забираю свои вещи и ухожу, не прощаясь. Старичок с трубкой посылает мне вдогонку какой-то комплимент.
С трудом нахожу носильщика, он меня усаживает в старинный экипаж, в который впряжены две клячи. Объясняю, что мне нужно в «Загоржи», он не понимает, показываю бумажку с адресом:
— А, в «Загоржи»! — и подхлестывает своих призовых рысаков.
Мы въезжаем в парк. Он плохо освещен и поэтому похож на дремучий лес. Экипаж останавливается у подъезда. Никто не выходит. Мой возница кричит:
— Франтишку! Франтишку! Никакого результата.