К поступлению внука в медицинский бабушка отнеслась с неожиданным холодком, хотя как будто иного пути и не мыслилось. Как-то, когда он был уже на третьем курсе, она обмолвилась задумчиво: «Тебе бы, Мотя, лучше в историки. Или в лесники…» Мотя, то есть Матвей Анатольевич, сильно удивился тогда: с чего это вдруг в лесники? Он и лес-то видел только пригородный, исхоженный. Не-ет. Линия его жизни стлалась ровной ковровой дорожкой. Институт — аспирантура — защита кандидатской — доцентура — защита докторской — профессорство. На этом пути не было напрасно потраченных лет, горечи неудач, отчаяния. В тридцать три года, в возрасте Ильи Муромца, Матвей Анатольевич был уже профессором и заведовал кафедрой. Конечно, пришлось переехать в другой город, в одном им с отцом было тесновато.
На новом месте надо было показать, на что способен. Фамилия обязывала.
Дед большую часть жизни занимался аномалиями почек, отец разрабатывал оперативные подходы к печени, его же, собственно говоря, ничего конкретно не интересовало, но белых пятен в науке хватало, и надо было обогнать отца и деда, сделать больше, чем они. Матвей Анатольевич ставил десятки, сотни опытов, вгоняя в пот своих ассистентов, штудировал горы книг и журналов, до первого троллейбуса засиживался в своем кабинете, стремился обязательно участвовать во всех симпозиумах, съездах, конференциях и обижался, если его случайно не приглашали.
Шли годы. Количество журнальных статей приближалось к сотне, вышли три его монографии, но иногда ночью, пытаясь уснуть, он с горечью сознавал, что все его «труды» не стоят короткой, в пять страниц работы деда о связях почек с надпочечниками. Себе-то самому можно было в этом признаться. Но черт возьми! Среди рассыпаемых им камешков должен же когда-то блеснуть драгоценный! И он ставил новые опыты, правдами и неправдами добывал дорогостоящую импортную аппаратуру, радовался, когда, журча, струились ленты самописцев и на них вычерчивались веские своей незыблемой логичностью кривые.
Защищались диссертации, появлялись новые статьи, поседели виски, а Матвей Анатольевич все еще оставался внуком… того самого, знаменитого. И в кругах академических он стал замечать — или это только казалось? — некоторую иронию по отношению к себе.
Настоящий отдых бывал только летом, в лесу. Особенно полюбились Матвею Анатольевичу светлые березовые просторы Зауралья. Почти ежегодно в конце лета он ездил к другу — однокашнику, всю жизнь протрубившему участковым врачом в глухом лесном селе. Бродил по колкам и рощам, перемешанным с полями созревающей пшеницы. Из травы выглядывали темно-красные глазки подосиновиков, белые лапти груздей, один за другим, как утята, тянулись маслята. Бодрили вяжущей кислинкой твердые ягоды дикой вишни. Скромно пряталась в разнотравье костяника.
Но страсть лесного собирательства была ему чужда. Грибы и ягоды оставались нетронутыми. Он лишь наблюдал, как зреет, наливается соками все живое, как совершается в природе извечный круговорот.
Так хорошо было лечь на прогретый солнцем песчаный пригорок и сквозь качающееся окно, огражденное бронзово-зелеными верхушками сосен, всматриваться в холодную голубизну неба, не омраченного черным веером заводских дымов. Сосны покачивались бесшумно и плавно, сами закрывались глаза, и этот короткий сон на жесткой земле был удивительно освежающим и бодрящим.
Однажды под вечер, когда воздух уже загустел и налился сиреневым, он шел домой по тропинке мимо муравейника. Муравьи сплошной узкой лентой стекались в свое убежище, спеша укрыться в нем до темноты. Шагов через сорок (а это, наверное, сорок муравьиных километров) на светлом утоптанном грунте тропинки появился одинокий муравей, который с превеликим трудом тащил дохлую гусеницу, раз в пять больше него. Возле каждой лежавшей поперек веточки он надолго застревал, так как не мог преодолеть препятствие с тяжелым грузом. Было ясно, что вряд ли он успеет дотащить драгоценную ношу до муравейника, но то ли он этого не понимал, то ли не хотел расставаться с добычей.
«Неразумное все-таки существо», — внутренне усмехнулся Матвей Анатольевич.