Помнишь ли, моё логово, как, хромая, пришёл я сюда. Несколько ворон, перелетая через пролески, через дрок и редины привели меня к твоему роднику. Он стал моим первым собеседником.
Яд разливался по телу. Нестерпимая боль изводила ногу. А я желал только затаиться вблизи большого города, скрыться от натиска ноябрьского сумасшествия и лепетал: «Лечи же, лечи меня, возврати мне здоровье, любовь да доверчивый взор, ты, лесная громада». — Внезапно одноухий волк просунул морду сквозь орешник, разинул пасть. — «Во клыки! Не отрасти таким у меня!» — Опасливо покосился на щеголеватый лук, на колчан, на шерстяной свитер, резанул ледяным взором по кроссовкам, презрительно расхохотался и рванул в лес. Боль снова захлестнула меня и, заскулив, я зарылся в свежеумершие листья. Но этот волчий смех! Жажда этого смеха и нынче гложет моё теперешнее великое здоровье!
А после настал черёд человечьего ада: мясо застреленного удода насвистывало над костром подобие Интернационала. Кровь сочилась из раны в ноге. Гной обволакивал голень свинцовым кольцом, и лишь кисейным зимним полднем отваживался я проковылять по тропе, опираясь на лук и подчас падая в молниеносном приступе безумной боли, которая вдруг вырывала меня из леса и швыряла в небытие.
Очнувшись под вечер, я подбирал рассыпанные стрелы и сквозь холодеющий мрак возвращался на ложе из колких листьев; снова вздрагивал от каждого вздоха бредящего ясеня, полоскавшего в ручье свою чешую.
Одежда моя висела клочьями. Всякий комар, преждевременно разбуженный скудным костром, пронзал мою кожу, и я вторил мычащим псалмом страдальца его настойчивому нытью, жадному до моей вяло текущей крови. А когда солёная капля падала с ясеневых корней на мой исцарапанный лоб, то я не находил сил смахнуть её, и, юркнувши меж бровью и переносицей, она благополучно сливалась со слёзным потоком.
Самое хрупкое, самое мягкое — то, что легче трепетного эха кошачьих шагов, слаще аромата медвежей травы, тише воркования карпов, невесомее корней дивной восточной горы, чей миндалевый профиль я принёс в чащу из своей прошлой жизни — всё это скрутило мне члены жёстче самых упругих пут! Голод и жажда терзали меня, и не было мочи протянуть руку за обугленным птичьим крылом, ни скатиться к роднику да прильнуть к нему тяжкими от запекшейся крови губами. Ветер визжал свою шакалью песнь. Сосны раскачивались в такт матросского куплета, что затягивал хор из сердобольной ореховой изгороди.
А потом начали приходить ко мне тени. Хитрые призраки юлили, лгали, пригласительно махали бесплотными руками. Звал меня за собой фантом–исполин, скрипела мачта темноносого корабля, и толкала меня к ним сатанинская боль в ступне — «Будь как мы! Прочь из леса! Мы излечим тебя!», — наперебой надрывались они.
Я уже было приподнялся, опёршись на лук, тотчас обвисший своей тетивой. Уже сделал я шаг к теням–дипломатам. Уже налилась мукой нога, волочась туда, куда указывал перст лукавого зазывалы. Смех! Далёкий волчий смех, который я распознал сквозь вой доброй охоты, удержал меня. Ветвь орехового куста, гибкая, с жезловым набалдашником, отодвинутая слабым локтем больного, изогнулась, зазвенела струной и хлестнула меня по щёке. Я упал на спину, лязгнул зубами, и небо расхохоталось мне в лицо. О этот смех! От него стало жарко душе, превратившейся вдруг в нечто приторное, вязкое да текучее — я слизнул её патоку с верхней губы, вскочил на четвереньки, запустил в призраков луком, колчаном, драной шерстью и ответил протяжным медовым воем стае, которая уже настигала свою добычу. — Ое–ое–ое-ой–у–у-у–у–у-у! — так воет ваш ужас, люди, прислушайтесь–ка к нему, пока есть ещё у вас уши — Иу–у–у-у–у–у-у-ое!
Тени сгинули. Поутру я не нашёл ни лука, ни стрел, ни одежды, ни птичьего мяса. Костёр потух. Солнце, пронизывая лес, встало для меня и ответило на моё вскинуторукое приветствие — только когти сверкнули в лучах!
Рана на ноге затянулась, и мгновенно ступня задрожала, будто налитая танцем, тотчас дёрнувшись в такт чечётки, которую уже отбивал восхищённый бор — да затрепетали корни дерева, названного в тот день — «Граасл» — и белка, хлопая лапками, поскакала по нему, подчас застывая в звенящем воздухе. А вся чаща вдруг стала невесома, доступна, прозрачна — вежды мои раскрылись, — и получила имя «Вежд».