Я покинул варварскую страну — землю моего языка, заключил свою повседневность в инородный франко–немецкий круг, так, чтобы лишь на бумагу, по утрам, изливался чудовищный поток звуков, нисходивших на моё голое, жаркое после ванны тело.
Я разыскал пуп коматозного континента, утвердил на нём свою вибрирующую Пифию, принялся вещать, и моя Европа ожила.
Я заприметил, что мой член перенял пружинный напор моего искусства и стал дарить счастье там, куда не достигало эхо моей сверхмузыки.
Кто же осмелится взять на себя грех, уничтожив этого б!.. брр!.. а–а–а-аххх!
— Не режь мне пальцы! Николь! Оставь меня! Пусти — пусти мне руку… Кто ходит там, за дверью?! Чьи подошвы издают звук капрала–пруссака, облегчающего живот? Снова выключай, Толичка, по частям выключай мир. Не участвуй в соприкасаниях твоего тела и лезвия. Отгородись. Вот и всё. Так.
Особенно больно, когда лезвие проходит там, в самых мягких бугорках ладони. До костей! Я ведь ни за что, ни за что не сожму кулака! Буду смотреть в плавящийся потолок и чувствовать, как лопаются, одна за другой, связки, как обвисают пальцы той самой руки, которая привыкла размазывать по бумажному листу вырванный из буквенного кома кус, той самой руки, которую Николь (ещё каких–то три недели назад!) прикладывала к своим устам — пальчик за пальчиком, — и в конце этой процедуры моя усталая длань начинала напоминать кисть микеланджелова старика. Ох уж этот бородатый открыватель мистерий своей однополой любви к человеку! А после него сколько богов, богинь и героев баловались этим!
— Гохх–ха! — страшно рявкнула Николь, набравши полную грудь белого лунного воздуха, и нож полоснул меня поперёк живота.
Ха–ха–ха! Зверёк! Никогда я так не смеялся! Ха–ха! Или, помню, случилось такое, когда кастрат с рожей купчика выводил свои трели под взглядами Шагаловых трубачей.
А–а–а! Ещё раз! Только поперёк. Кесарю кесарево. Огораживай живот, стена-а! Было дело, изучал я анатомию, как мосьё Бовари: пуля дум–дум угодила в брюхо манекену. Подходи, прыщавые асклепиады–мастурбаторы! Подваливай, нацанки–панацеи! Вынимай селезёнку силезского производства да разглядывай! Ай! Ай!
Врач (мой чёрный человек): — Что с вами?
Носатый джинн из бутылки доброго бордо: — Мирмидоняне с Ахиллом побежали по моей шпаге!..
А–а–а! как называется эта кишка? Розовая? Ты же понимаешь моё молчание, зверёк? Я ведь ничего не утаиваю от тебя, даже когда осмеливаюсь заговорить. Но молчание убаюкивает меня, словно гатчинская нянька кудрявого Толичку с пластмассовым ятаганом под подушкой: вот, изловил я тебя, наволочная плотвичка–чаровница, увязла ты в моей кудре. Сколько тут крови, разноцветной, от алой до цвета наваринского дыма с пламенем — треть радуги можно смастерить. Ты–то как, гиппо? — А–а–ах! За что?! Один сплошной шмат плюша! Меня пытать — ладно! Но…
Если б ты ещё мог слушать, я бы рассказал тебе, как это — видеть свои кишки, в то же время разглядывать лезвие, которое их кромсает — и исключить, вырвать, изничтожить из поля зрения руку палач–ч–а-а! Д–а–а??!
Мысль соскальзывает с моего сознания. Скатывается по ледяному склону, точно по пупырчатому насту Юнгфрау, отмеченному чёрными флажками: Толичка перекувырнулся, свитерок задрался, и — животом по нему! Животом! Ведь каждый оттенок боли можно было бы расчленить мыслью — так поступает плешивый картезианский монах с водопадом божьего слова. Помню, по приезде в Париж, в моём первом галльском сне безбородый атлет вопил мне: «атэ, атэ!» Почему? Всё! Всё!
Всё, чему я научился прежде — не стоит ни гроша! Обесценилось, как купюра с лысым террористом жёлто–марсианской окраски.
Моё искусство взрывается и оседает искрящимся роем блуждающих огней на вывороченные кишки, алые, будто бутоны папоротника. Прочь, ведьма! Нет, лучше останься. Не уноси мой разум! Пусть я посажен на цепь, но ведь после станет ещё хуже, когда придут дразнить меня, сквозь решётку, как зверка! За что! Я же никогда не обкрадывал красавиц! Не рвал цветов с лиан! Не воровал золота синагог! Не душил спящих! Не похищал детей! Ха! Торжественно по–негритянски! Сдирай эту кожу, лезвие! Волосатую кожу — от пупа — к груди. Ты бы попросила, сам бы тебе отдал, ласточка-Николь. И два сапфира в придачу. Всё равно лучше пытка здесь, с тобой, чем одиночество там, в Лютециевом призраке сна, где в день Святого Камиллия арапчата пуляют петардами в хмельных от пивка аборигенов — здесь пуп континента — пуп «Urope réelle». Как это по–русски? Прости, Шишков! Принимайте меня, толстовцы–моррасовцы на свои длиннопалые длани! Держи осанку, горбатая «Д»!