После развода Луиза переехала к своей матери. Вероятно, распад брака послужил ей поводом для новых жалоб. Маленькому Эрнсту поневоле приходилось играть перед ней роль публики, и воспоминания об этих днях предположительно легли в основу сцены встречи Кота Мурра с его кошачьей родительницей, в плаксивом, театральном и пронзительном тоне которой озвучены все клише материнской преданности и самопожертвования.
Нетрудно предположить, сколь своеобразным было детство Э. Т. А. Гофмана, проведенное им в просторном сером доме на Постштрассе, сад которого примыкал к пансиону для девиц. Представим себе уютную квартиру в старой Пруссии конца XVIII века, с расписными изразцовыми печами, чембало и арфой в пестрых ситцевых футлярах, тяжелым тиканьем инкрустированных часов, скромными плетеными стульями и выкрашенным серой краской полом. Холодная чистота и довлеющая надо всем скука. Скука, но не спокойствие, ибо дом то и дело оглашают вопли безумной, до смерти пугая бабушку, неизменно вызывая у Луизы слезы и оставляя неизгладимые следы, сочетающие в себе трепет страха с дрожью сладострастия, в душе болезненного мальчика с пугающе большими глазами. Эта безумная, под чьи крики проходит детство писателя, живет в квартире на верхнем этаже вместе со своим сыном Цахариасом Вернером, которого она, впрочем, держит за сына божьего и воспитывает в соответствии с этим убеждением. Цахариас был шестью годами старше Эрнста, и в детские годы они не поддерживали никаких отношений друг с другом.
Позднее их пути пересеклись в Варшаве, но писатель Цахариас Вернер — сложная и загадочная натура, человек со странностями и беспорядочным образом жизни — так и не стал Э. Т. А. Гофману другом, оставшись для него просто знакомым. В письме Гиппелю Гофман охарактеризовал его так: В. служит для меня печальным примером того, как самые блестящие задатки могут быть загублены нелепым воспитанием и как самому живому воображению приходится учиться ползать по земле, когда низменное окружение тянет его вниз. Тем не менее, перегруженные пафосом и страстями драмы Цахариаса Вернера оказали неоспоримое влияние на романтический театр в Германии. Здесь он интересует нас постольку, поскольку Гофман, несмотря на критический склад ума и беспощадный юмор, оценивал его несоразмерно высоко; он уделяет ему сравнительно много места в диалогах, обрамляющих Серапионовых братьев, хотя, впрочем, и здесь рассуждения о «Кресте на Балтийском море» или «Матери Маккавеев» говорят, скорее, о сугубо специальном и ограниченном интересе. Тем более, что в своих письмах Гофман обращается с ним гораздо строже. Как бы то ни было, между случаями Вернера и Гофмана есть определенное сходство, что, разумеется, не могло ускользнуть от внимания последнего. Вот что, в частности, он писал:
Говорят, что, хотя истерия матерей и не наследуется сыновьями, она развивает в них исключительно живое, пожалуй, даже буйное воображение, и в отношении одного из нас, как мне кажется, оправдалась справедливость данного утверждения. Каким же путем влияет безумие матери на сыновей, если они его — по крайней мере, в большинстве случаев — не наследуют? — Я говорю здесь не о тех несерьезных и даже смешных припадках женского безумия, которые зачастую выступают как следствие полностью расшатанной нервной системы; нет, я имею в виду то болезненное состояние души, в котором сама ее основа, возгоняемая над тигелем перевозбужденной фантазии, превращается в яд, отравляющий жизненные силы, в результате чего они смертельно заболевают, и человек в бреду этой болезни принимает призрак другого бытия за самое жизнь.
Последнее предложение этого отрывка вполне можно отнести к самому Гофману, впрочем, равно как и последующие страницы. Он развивает на них теорию заразительности безумия, которому подвержены сверхчувствительные сыновья истеричных матерей. Эти рассуждения пронизаны глубоким и несколько виноватым сочувствием Гофмана к несчастному Вернеру, в коем он, видимо, угадал тот распад личности и цельного мироощущения, который составлял одну из характернейших черт и его собственного существования.