Родственники Эрнеста Ренана со стороны матери отличались, напротив, большой практичностью и крайне консервативным направлением. Они принадлежали к избранному кружку зажиточной буржуазии города Ланиона. Но это были не современные буржуа-выскочки, ловкие хищники, скрывающие свои непомерные вожделения под личиной шаблонного либерализма и показной деловитости, а несколько наивные и, пожалуй даже, недалекие буржуа доброго старого времени, искренние приверженцы установленного порядка и ходячей морали. Бабушка Ренана, одетая всегда по моде того времени, когда она овдовела, являлась живым воплощением старых традиций и хорошего тона. В эпоху революции она усердно укрывала в своем доме непокорных священников, отказавшихся принести присягу на верность народному правительству. В ее салоне служили тайную обедню. При случае она была не прочь посмеяться над новорожденной республикой и патриотическими увлечениями своих родственников, в простоте душевной не подозревая, что играет с острым топором гильотины. Многочисленные тетушки Ренана, по большей части старые девы, жившие всегда вместе и без памяти любившие друг друга, до седых волос сохранили поистине святое простодушие и добрую старинную веселость. По праздничным дням они шалили, как дети. Полет пушинок от дуновения занимал их по целым часам, а внезапное падение импровизированного парашюта сопровождалось взрывами всеобщего смеха. Необходимо заметить, что глава этой дружной беззаботной семьи происходил из Бордо, и мать Эрнеста, бретонка только по своему воспитанию и миросозерцанию, сохранила до глубокой старости основные черты характера своих предков-гасконцев – неистощимую веселость и живость темперамента, – придававшие своеобразную прелесть ее рассказам из бретонской жизни. В соединении гасконской насмешливости с мечтательностью и мистицизмом бретонцев заключался, между прочим, и секрет ее громадного влияния на впечатлительного Эрнеста, который в совершенстве усвоил ее оригинальную манеру рассказывать старые народные сказки и впоследствии с таким искусством воспользовался этой манерой в своих лучших произведениях. От матери Ренан впервые научился понимать древние сказания из мира, столь непохожего на тот, в котором мы живем, видеть, по его выражению, глубоко под землей и слышать легкий шорох, которого уши обыкновенных людей не различают. Он сознается, что ей именно обязан впечатлительностью и глубоким чутьем, обусловившими впоследствии несравненное совершенство его слога. Самые искренние страницы в его воспоминаниях, изображающие так жизненно и художественно типы простых, верующих и кротких мечтателей из народа, сумевших в нищете посвятить свою жизнь служению высшим религиозным идеалам, написаны Ренаном в форме рассказов его матери, с которой до последнего ее часа он был связан глубокой привязанностью и полным взаимным пониманием.
Первоначальное образование Ренан получил дома, а затем в небольшом духовном коллеже при монастыре Трегье, следуя общепринятому порядку. Другое было немыслимо: молодые бретонцы, не имевшие собственной земли и не желавшие стать моряками, учились лишь для того, чтобы сделаться впоследствии служителями церкви. О светской карьере не могло быть и помину, ибо бретонцам светская жизнь представлялась чуть ли не сплошным соблазном и грехом. В 30-х годах в Бретани все воспитание находилось в руках духовенства, которое по своим педагогическим приемам недалеко ушло от суровых и ограниченных взглядов, господствовавших в XVI и XVII веках. Латинский язык там преподавался, как в эпоху Возрождения, без методы и почти без грамматики. Впрочем, это была бы еще небольшая беда. Эразм с гуманистами доказали на деле, что эта метода не так плоха. Но, что гораздо хуже, все миросозерцание духовных отцов было проникнуто самым невежественным суеверием, о каком можно составить понятие, разве лишь изучая историю умственного развития IV и V веков нашей эры. О естественных науках, о критике, о философии не могло быть и речи. С наибольшим пренебрежением относились к величайшим идеям XIX века в области истории, литературы и естествознания. Особенно в области литературы почтенные отцы вели беспощадную борьбу с новейшими веяниями. Последними французскими поэтами они признавали аббата Делиля и Расина-сына. Все, что было написано в эпоху романтизма, как будто вовсе не существовало. Даже для правоверного Шатобриана, не говоря о начинавшем тогда входить в славу Викторе Гюго, не делалось в этом случае никаких исключений, ибо эти писатели говорили о радостях и страданиях плотской любви, о мирской суете, о славе и вообще о греховных вещах, столь ненавистных религиозно настроенным сердцам. Казалось бы, благочестивый и мечтательный Ламартин мог отвечать этому настроению, но и он не избег общей участи только потому, что внушал слишком правоверным отцам некоторые смутные подозрения. К изучению истории применялись не без успеха те же хирургические приемы. Дальше чтения устаревшей книги Роллена не шли. Революция и Наполеон внушали такой ужас, что о них старались по возможности не упоминать. О существовании Первой Империи Ренан впервые узнал от привратника, обладавшего целой коллекцией лубочных портретов. «Вот Бонапарт, – указал старый служака на один из портретов. – Ах, это был великий патриот!» Такова была система воспитания на другой день после революции 1830 года.