Я не спал. Лежал с открытыми глазами и всматривался в ночные потемки за окном. Я видел, как стало темно и видел, как стало светло; медленно проявились какие-то контуры, как тени на грубошерстном сукне, видел новую прочесанную на машине шерсть между ними, и вертикальные стволы со светло-серой корой, видел ветки и листья, бледную полоску неба. Было тепло, я прислушивался. Лежал и прислушивался к звукам… ворота, дверь в доме. Прислушивался к лесным ночным звукам. Но ничего не услышал, я плакал.
Я плакал, думая о Марии, о любви, которая никогда не бывает взаимной, о надежде, которая никогда не исполняется, я плакал также, думая о нем, о моем ни в чем неповинном дяде Кристене, к которому все были несправедливы, но который однако же был виновен… показалось, что он прошел мимо избушки, закрыл калитку. Я не спал, ни на секунду не сомкнул глаз; лежал, прислушивался и плакал, и снова слушал и всматривался в темень, которая медленно превращалась в рваное сукно. Видел пепел, видел вьющийся дымок в трубе, видел привидения, отражение света. Я думал о своей власти теперь, когда нашел письмо, которое реабилитировало его. Но что мне делать? Заслуживал ли он реабилитации, после того как он вел себя так? Я думал о Катрине, о ее глазах, рте, голосе, кудрях… видел как наяву ее груди с темными кружочками и его, исполнявшего мужские обязанности в течение ночи (и сколько таких ночей у него было), исполнявшего вопреки всему. Я чувствовал себя его жертвой, будто его руки, его губы, его сладострастие осквернили мое тело и мои беззащитные юношеские порывы, мечтания о любви и взаимном доверии, о свободе! Нет, невыносимо! Я плакал. Он был преступником, палачом, жестоким злодеем. Я ненавидел его.
Я заснул лишь, когда дрозд начал издавать звонкие трели с верхушки сосны под моим окном, когда солнце раскинулось плотной завесой и отдыхало, набиралось сил, прежде чем ниспослать свои лучики вниз, в лес, и начать палить. Рассветало.
17.
Я увидел Катрине на празднике святого Улава. Она стояла в гурьбе взрослых парней, смеялась и танцевала то с одним, то с другим. Йо и я скромно стояли, прислонившись к низенькому забору, специально воздвигнутому вокруг деревянного настила для танцев, тоже специально сооруженного по случаю праздника на лужайке перед Домом культуры, и с любопытством рассматривали оркестр на возвышении — нечто вроде сцены, — танцующие пары, толпящуюся молодежь, разгуливающую и отдыхающую после очередного вальсирования публику.
Вечерело, однако было еще довольно светло. В воздухе чувствовалось дыхание угасающего зноя, отзвук жгучей дневной сухости, и терпкие запахи лета сливались с музыкой, с заученными движениями танцующих. Люди приходили и уходили, теснились кучками. Голоса — громче, тише, переходящие в шептанье. Сумеречное время настраивало на определенный лад.
В полночь зажгут огромный костер. Ритмичные скольжения в танце (и она теперь с одним парнем из Вестлиа, кружилась то изгибаясь, то раскачиваясь, такая маленькая… ей нужна, конечно, моя помощь, моя нежная защита, моя беззаветная преданность! «Смотри, она, — прошептал Йо. — Дьявол!» Он проследил направленность моего взгляда и теперь не спускал с меня глаз.), гипнотизирующие искрометания ударника на сцене, раздутое лицо саксофониста, сладкие аккорды гармоники, могущие вызвать гусиную кожу даже на самых крепких руках: танец в ночь на святого Улава. Мы жадными глазами следили за всем, боялись упустить нечто важное и интересное.
Но она меня не видела.
Мы стояли рядом, почти впритык и неотрывно взирали на танец, дивились прическам музыкантов и с наслаждением вдыхали аромат травяного покрова и свежевыструганного дерева. С испугом и с завистью рассматривали кучку парней на лужайке, образующих плотный заслон для трех-четырех избранниц (и она была среди них, моя прелестная, маленькая Катрине, моя благородная девушка-женщина, философ, в кругу этих грубых вульгарных крестьянских парней…). Оттуда, из этой спаянной монолитности, неслись крики и смех. И нам тоже очень хотелось туда, хотелось быть с ними, однако разница в возрасте казалась непреодолимой — всем им было лет по восемнадцать-девятнадцать. Но мы не скучали и не печалились. Висели буквально на заборе, хихикали и веселились на свой манер; наблюдали за парами что постарше, которые несмотря на все старания постоянно сбивались в такте, посмеивались и потешались над ними, вновь и вновь хихикали, полагая, что были под хмельком.