— Не могу, батюшка, приспособить свой голос к тишине.
Этот Гакенфельт Бахметьеву не понравился с первой же встречи. Слишком он был прилизан, слишком любил всякие чисто русские словечки и показное благодушие.
— Чижук, душа моя, — продолжал Гакенфельт, на этот раз обращаясь к кают-компанейскому вестовому. — Покорно прошу поторопиться.
Следовало сменить белый китель и вообще привести себя в порядок, а опаздывать не хотелось, чтобы не нарваться на какое-нибудь ласковое замечание Гакенфельта. В спешке Бахметьев сломал в волосах гребенку, оцарапал голову и негромко выругался.
— Чем могу помочь, Василий Андреевич? — спросил из кают-компании проклятый Гакенфельт.
— Спасибо, я сейчас. — Воды в умывальнике не оказалось, потому что мыться в доке не полагается, а бутылка одеколону выскользнула из рук и, ударившись о раковину, разбилась.
— Ай-ай-ай! — посочувствовал появившийся в дверях Гакенфельт. — Не надо так торопиться, вот что я вам скажу.
Бахметьев пробормотал нечто невнятное и неизвестно зачем вытер сухие руки о грязный китель. Потом с мрачным лицом двинулся прямо на Гакенфельта.
— Разрешите?
— Прошу, прошу. — И, посторонившись, Гакенфельт улыбнулся углами губ.
Алексей Петрович Константинов уже сидел за столом и потирал руки. И так же потирал руки сидевший рядом с ним старший механик Нестеров и стремительно севший напротив мичман Аренский.
Не знаю почему, но подобное потирание рук неизбежно предшествует всякому кают-компанейскому обеду. Надо полагать, что оно способствует выделению желудочного сока.
— Твои кочегары завели себе кобелька, — обращаясь к Нестерову, сказал Константинов. — Я им разрешил.
— Видал, — отозвался Нестеров. — Собака — это хорошо.
— Кобелек черненький и вертлявый, — продолжал Константинов. — Они назвали его «Распутин» и повесили ему на шею медаль за трехсотлетие дома Романовых на соответственной бело-желто-черной ленте.
Гакенфельт, разливая суп, поморщился, но промолчал.
— Кочегары — веселый народ, — твердо сказал Нестеров и в упор взглянул на Гакенфельта.
— Бесспорно, — согласился Константинов. Это явно было сказано для поддержки Нестерова, и Гакенфельт опустил глаза. Бахметьев же от радости пересолил свой суп, но, попробовав его, виду не подал.
— От собак бывает много развлечений, — пробормотал Нестеров, по-видимому для того, чтобы повернуть разговор в другую сторону. Несмотря на свою мрачность и немногоречивость, он определенно был очень хорошим человеком.
— Правильно, — снова согласился Константинов. Должно быть, он тоже решил, что следует разрядить атмосферу, а потому предложил: — Хотите выслушать собачью историю?
— Хотим, — ответили Нестеров и Аренский.
— Конечно, — поддержал Бахметьев.
— Ну, тогда я вам расскажу, — и Константинов не спеша рассказал: — Была у нас на «Громобое» сучка, фокстерьер по имени Дунька. Это еще в ту войну было. Во Владивостоке. Веселая была дамочка и умненькая. Каждое утро с буфетчиком съезжала на берег, бегала там самостоятельно и обделывала какие-то собственные делишки, а с двенадцатичасовым катером непременно возвращалась на крейсер к обеду.
Конечно, больше всего на свете она любила охотиться за крысами, а у нас этого добра было достаточно. Даже по кают-компании, подлые, бегали среди бела дня.
Ну вот. Однажды смотрим: скачет Дунька как черт и от нее удирает здоровая рыжая крыса. Крыса на диван — он у нас шел вдоль борта, — Дунька за ней. Крыса на спинку дивана — Дунька тоже.
Дальше деваться некуда, и крыса со страху бросилась в открытый иллюминатор прямо за борт.
Охота — азарт. Ясное дело, и Дунька прыгнула, только не пролезла. Застряла в иллюминаторе задней частью. Застряла и визжит. Неудобно ей.
Попробовали вытянуть назад — не идет… Шерсть не пускает. Как тут быть?
Оставить собачку в иллюминаторе нельзя. Непорядок. А пополам ее резать жалко. Думали, думали и решили спустить вестового за борт на беседке. С двух сторон Дуньку растянуть и попытаться заправить обратно.
Ну, спустили, взяли ее с обеих сторон за ноги, тянули, толкали — все равно не лезет, только еще хуже визжит. Опять думали и гадали и наконец придумали.