И наступил год, когда великодушная власть простила и признала всех своих подданных независимо от того, кем были они или их родственники в прежней жизни, и дала каждому священное право голоса. Узнав об этом, Муся заплакала. В ее застывшей душе шевельнулось чувство, похожее на то, что она испытывала к отцу в те редкие минуты, когда он ее ласкал. Повинуясь этому безотчетному порыву, забыв о совете мудрого, хоть и тоже не уберегшегося Давида Марковича не тревожить собою занятых людей, Муся написала в Москву письмо, умоляя сказать ей, где похоронен ее несчастный, заблуждавшийся муж.
Две недели спустя воронок с зарешеченными окнами, каждый день объезжавший безмолвный город, остановился возле цветущего сада на окраине, и Мусю увезли мимо поникших от утренников георгинов, так и не дав ей проголосовать.
Цветы в саду первые годы еще цвели, но постепенно они заросли бурьяном, потом началась война, дом обветшал, и покупателя на него не нашлось. Лишь много лет спустя в нем поселилась какая-то старуха. Грубыми, несгибающимися пальцами она вырвала все сорняки, засадила участок картошкой, кое-как залатала крышу и зажила обыкновенной жизнью одинокого, никому не нужного человека.
Но открылось вдруг одно странное обстоятельство, понять которое никто не мог. В дни выборов, когда кашинцы отправлялись голосовать, а заодно купить по случаю пряников или конфет, на старуху нападала тоска. Она забивалась в темную комнату, весь день никуда не выходила и голосовать категорически отказывалась. Одно время ей приносили урну на дом, просили опустить бюллетень, убеждали и даже пытались пригрозить, что лишат пенсии и отнимут дом. Старуха бледнела, сжималась в комок, но не то с печалью, не то с какой-то затаенной гордостью говорила, что она лишенка, и в конце концов ее оставили в покое.
Около полуночи швейцар отеля «Лотти» заметил на противоположном тротуаре дохлую крысу. Согласно его убеждениям ветерана и скромного человека, всю жизнь прожившего в квартале Менильмонтан, площадь Вандом и рю де Кастильон были совсем не тем местом, где парижские крысы могли позволить себе вот так бесцеремонно валяться, неважно – в дохлом или живом виде. Возмущенный швейцар покинул свой пост, где он любил топтаться на мраморном изображении льва, пересек улицу и склонился над тем, что он принял за несчастную мертвую тварь. Однако толком рассмотреть он ничего не успел. Дверь гостиницы хлопнула, швейцар выпрямился, но посетитель, которому он, вопреки своим священным обязанностям, не открыл дверь, уже поднимался по лестнице.
Портье, подсказавший позднему гостю номер нужной ему комнаты, безошибочно определил в нем русского офицера. Такие шинели и знаки отличия он видел летом 1916-го в Шампани, где два года спустя во время наступления в Аргонском лесу потерял правый глаз. Русский задержал взгляд на его черной повязке, коротко поблагодарил, а затем поднялся на второй этаж. Пройдя по роскошному коридору, он постучал в указанную ему дверь, куда был немедленно впущен, несмотря на неурочное время.
Там он пробыл ровно до четырех утра. За это время в номер дважды заказывали сельтерскую воду и крепкий чай. Пожилой австриец, бывший при постояльцах номера в услужении, просил горничную особенно проследить за тем, чтобы чай был заварен крепко. В самом начале пятого ночной гость прошел мимо портье, коротко кивнув ему на прощание, а затем растворился в моросящем дожде за стеклом и позолотой массивных дверей. В номере, откуда он вышел, спать в эту ночь никто уже так и не лег. Дежурный стюард, обычно загруженный работой только в первую половину ночи, вынужден был три раза подниматься со своей раскладной кровати, чтобы сменить у русских постояльцев переполненную пепельницу, открыть большое окно и достать завалившуюся за туалетный столик рубиновую запонку. Всякий раз, когда он входил, разговор в номере прекращался, и оба собеседника – маленькая хрупкая женщина с темными глазами, не поднимавшаяся из глубокого кресла, и напряженно стоявший посреди комнаты мужчина с высоким лбом и густыми усами – отводили взгляд в сторону, как будто им не хотелось смотреть друг на друга и присутствие постороннего человека наконец позволяло им освободиться от этой тяжкой обязанности.