Вот так бы и тебе спокойно жить. Сейчас ты возмутишься и напишешь: работать, работать! А ведь если бы мог сейчас работать, не писал бы дневник, а сидел бы над уравнениями.
И для чего это тебе надо? Сознайся! Ты, конечно, любишь математику, но… Тебе важно не само открытие. Можно выдвинуться на чем-нибудь другом. Важно выдвинуться. Причем ты уж не такой эгоист. Это важно не для тебя самого, а для Соколовой. Поразить ее, заставить думать о тебе, чтоб все возле нее говорили о тебе и чтоб ей даже когда-нибудь не поверили, что она знакома с самим Серовым.
А вдруг и тогда…
По-моему, это так и есть. Обидно, но это так.
Мы можем сделать очень много. И нами все будут восхищаться. И смотреть на нас восторженными глазами. Кроме одной-единственной. Эта одна-единственная будет безразлична ко всему тому, что мы сделаем. Она нас никогда не поймет. И в этом ваша трагедия, Серов! Ибо вам не так важно, чтоб все вас признали. Вам важно, чтоб признала вас она, одна-единственная. И вы хоть разбейтесь в лепешку, выдумайте десять новых теорий относительности, снесите горы, осушите моря, все человечество будет боготворить вас, а она, эта одна-единственная, она похвалит вас, но так равнодушно, так безразлично, что вам захочется повеситься. Вы сойдете с ума из-за нее. И это ее не заденет…
Поздно. Надо спать. Надо хорошо выспаться! Завтра надо работать. Десять дней на черном кофе. Уже галлюцинации».
«Я встал рано. В четыре часа утра. Я включил свет. Черные человеки, мертвецы и еще какая-то падаль, поселившаяся ночью в моей комнате, неохотно уползли за шкаф, за диван, выскользнули в коридор и прильнули к матовому окошку в моей двери.
Я встал в четыре часа. Я был в кровати часа три. Именно был. Это не сон. Какое-то тяжелое забытье. И все время головная боль. Очень сильная.
В кровати я думал, что хорошо бы спрятать голову. Или хотя бы положить ее на стол. Мне бы тогда не пришлось опираться головой о подушку. И голова меньше бы болела. Ей тоже надо отдохнуть от меня.
Я встал рано. В четыре часа утра. Я оделся и сел к столу. Я болен. Очевидно, очень. Я сел к столу. Я, наверно, сойду с ума, но пока я соображаю, нельзя терять времени. Последние расчеты, пока еще можешь думать. Горит настольная лампа. Я у письменного стола, лицом к окну.
Изредка кто-либо из мертвецов или черных человеков (почему они черные? Чтоб страшнее?) подкрадывается ко мне, заглядывает через плечо, смотрит, что я пишу. Я слышу его дыхание. Я оглядываюсь. Конечно, он успевает спрятаться! Но стоит мне опять повернуться…
А пока надо сидеть и дописать хотя бы дневник. Дневник о том, как сломался, кончился Серов. И если я все же выживу, если я не сойду с ума — все. Наполеона из меня не вышло. Жить спокойно, нормально, без того, чтобы раскалывалась голова.
…Мне кажется, сама поднимает голову черная трубка телефона и оттуда низкий, нечеловеческий голос. Что он говорит?
А к стеклу над дверью кто-то прилип. Ну, что смотришь, гад? Я не выйду в коридор, не выйду!
Изредка забравшуюся в уши и звенящую там тишину нарушает далекое, мерное (оно передается и моему столу и лампе) содрогание трамвая. Я отчетливо слышу, я словно чувствую, как тяжелые колеса скребут по рельсам. Трамвай уходит и долго урчит где-то на дальних улицах. И я снова один.
Надо как-нибудь дотерпеть до шести. Тогда, по-моему, открывается аптека. Купить пирамидон. Остальное — дело врачей.
Конец Серова. Кто бы мог подумать, что голова (моя голова) меня предаст?
И ведь когда-нибудь окно должно посветлеть? В окне должен улыбнуться фиолетовой улыбкой рассвет?»
ГЛАВА V
ПОЯВЛЕНИЕ ШАГРЕНЬЕВА[3]
В дверь постучали. Серов вздрогнул: «Это какая-то мистика. Я чувствовал на себе чей-то взгляд».
Серов повернулся к двери и с отчаянной решимостью крикнул:
— Входите!
В дверях стоял старичок, тот, что приехал к младшей бабке. Серов внимательно его разглядывал. Старику было лет за семьдесят. Маленькое лицо, но высокий лоб. Седые, сухие, приглаженные волосы, седые аккуратные усы. Судя по правильным чертам лица, в молодости был красивым. Но сейчас вся нижняя часть лица изрезана густой сетью толстых и тонких морщинок. На лбу морщины реже и параллельны бровям. Глаза старческие, остывшие, но умные и большие. Клочки ваты торчат из ушей. На старике был старый китель с тремя пуговицами. Пуговицы разные: две — солдатского образца, желтые, со звездой, третья — белая, с двумя перекрещивающимися молотками.