— «Вера Михайловна» — это валерьянка с мочевиной? — попробовал я угадать.
— Вермут. Ну, и водочка с пивом.
В молодости алкоголики вызывали у меня лишь досаду. Врачи извлекают из почек камни, оперируют желудки, облучают опухоли, пересаживают органы… А пьяницы, находясь в здравом уме, добровольно выводят эти органы из строя. Позже, по мере работы в прокуратуре, моя досада переросла, пожалуй, в ненависть. Я понял, что дело не во внутренних органах алкоголиков.
Меня жарко злят неумные — нет, негуманные — разговоры о жалости к пьяницам. Не только потому, что болезнь эта добровольно приобретается не за один год разгульной жизни; а потому, что за двадцать лет работы я слишком много видел пьяной жути. Покромсанные трупы, выбитые глаза, выкидыши от ударов ботинок, забитые ногами люди, обезумевшие женщины, дети-заики…
У меня бывали минуты, когда я сомневался, что человек создан по образу и подобию божьему; у меня бывали минуты, когда я кричал, что человек создан по образу и подобию зверя.
— С какой целью проникли в квартиру Анищина? — угрюмо спросил я.
— По дури. Шел лестницей, пнул дверь ногой, а она открымши.
Кажется, я переоценил способности хвастунов к откровенности. Поэтому новый вопрос задал уже с неприязнью.
— Как оказались в этом подъезде?
— Тоже по дури. Дай, думаю, зайду.
— В подъезд зашли случайно, в квартиру случайно… А?
— В жизни всякое бывает.
— Устькакин, я — следователь. Поэтому обязан то, что бывает в жизни, переложить на язык закона.
— Чего?
— Вы задержаны при покушении на квартирную кражу.
Он молчал, но лицо отражало испуганную и неповоротливую мысль: розовые глаза заузились до щелочек, землистая кожа вспотела, синюшные губы поголубели, зеленоватый нос дышал тяжело и неуверенно. Предо мной сидел цветной человек; вернее, разноцветный.
— Еще чего? — проныл он. — Такие приключения со мной уже бывали.
— Не сомневаюсь.
— Дружки мы с Никандрычем.
— Разве? — не поверил я.
— Года два.
— Где же познакомились?
— У ларечка с пивом.
— Иван Никандрович… пил?
— Ни грамма.
— Что же он делал у пивного ларька?
— Подошел и выдал мне странный текст… Мол, человек хороший, к чему пить в антисанитарных условиях, пошли ко мне, угощу по-человечески. Я пошел. Он водочки поставил, консерву. Сам, правда, даже не пригубил.
— Ну и что… дальше?
— Я выпил. Побеседовали про жизнь. Часа три сидели.
— А потом?
— Я уже сам к нему заходил. Встречаем был с радушием и угощением.
— Устькакин, не понимаю… Анищин зазывает первого встречного, да еще от пивного ларька, в свою квартиру. Зачем, почему?
— Человек в норме, вот почему.
— Ага, в законе, — поддакнул я раздраженно. Горькое мое воображение перенеслось из кабинета в бедную квартирку, где еще несколько дней назад жил старик, душимый одиночеством… В городе-то, в котором не один миллион жителей?! Разве на улице, когда живой поток буквально волочит, можно быть одиноким? Разве в магазинной толпе, клокочущей от страстей, нет чувства общения? А в транспорте, когда к людям прижимаешься до уплощения собственного тела, разве нет состояния удивительной близости? А разве радио в квартире разговаривало не с вами? А разве телефонный звонок не создавал ощущения нервной — нет, духовной — связи со всеми в городе? А разве шуршащие за стенками соседи не придут по первому зову? А разве теледиктор не тот человек, который уже пришел?
Я не очень-то верю во всякие телепатии и экстрасенсории; во всяком случае, не верю без доказательств. Но я не сомневаюсь, что каждый человек излучает особую душевную энергию — назовите ее биополем, — которая в городе от миллионов людей сливается в единую нервную дымку. Мы живем в ней и подпитываемся ею, как витаминами. Так можно ли в городе быть одиноким?
— Так зачем же проникли в квартиру?
— Говорят, что удавился. Не верится… Надумал зайти.
Устькакин врал просто так, на всякий случай. Но у меня был вопрос гвоздевой:
— А зачем к вам приходила Сокальская?
Его тяжелый нос задышал, как дырявая пневматика. С лица скатилась та легкая наглость, которой пьяницы компенсируют свою социальную неполноценность:
— Органы все знают…
— Да уж конечно, — подтвердил я.