Две Юлии - страница 19
— Только потому, что ты произнес это прозой!
Впоследствии он стал целеустремленно выведывать у меня, не считаю ли я прозой сглаживание чувственной остроты, не думаю ли я, что поэзия — чересчур откровенное для чутких настроений искусство. Не кажется ли мне странным, что обостряется в стихах именно абстрактное и чужеродное. Больше всего его удивляло, что я, как напуганный туземец, слишком уж боюсь табуированной границы между стихотворным словом и прозаическим.
— Что выключает в тебе понимание? Рифма, инверсия, ритм? — Но я только что произнес семь стоп дактиля, и ты понял меня. Может, тебе просто не следует знать, что ты имеешь дело со стихами? Думай, что все это одна сторона человеческой речи.
Он даже стал жертвовать другими темами в общении со мной. Мы теперь чаще выходили на улицу и в итоге встречались только во время прогулок, и тогда он неизменно пытался настроить мой слух на восприятие поэзии, разбирая каждую строчку, пересказывая стихотворный текст намеренно неуклюжим языком. Когда впоследствии мне начали встречаться его любимые авторы, я проявлял сносное понимание их творений. Но они редко теперь попадаются, это был не Серебряный век, другая система ювелирной оценки.
«Мое грустное сердце выворачивает наизнанку с кормы корабля. Сердце мое затягивает едким табачным дымом. Они поливают его фонтанами супа, мое грустное сердце, блюющее на корме. Под остроты толпы, которая смеется сообща, мое грустное сердце рвет с кормы, сердце мое окутано дымом».
— Я понимаю, — убеждал я Яшу. — Только это все равно сильно похоже на стихи. Особенно за счет повторов, которые, как я чувствую, ты стараешься сгладить. Я все равно теряю нить при каждом новом повторе. Мне он видится бессмысленным. Вся информативная сторона этого стихотворения только в том, что кто-то в силу своей одинокой чувствительности подвергается издевательствам толпы. Бр-р-р! Суп здесь какой-то тюремный, корма похожа на русское «судно», точнее на отхожее место в камере.
— Герой, конечно, вполне мог набраться этих впечатлений и у параши, или на корабле в качестве погоняемого всеми юнги, — железным и приглушенным голосом говорил Яша. — Представляешь условия, в которые попадает один-единственный мальчик перед несколькими десятками бывалых моряков? Но поэт всего лишь побывал в казарме с солдатами Парижской коммуны. Вот так это звучит в мелодичном оригинале, — Яша говорил это со спокойной улыбкой:
В этом песенном триолете ты уже должен различать знакомые слова после того, как мы разобрали мой грубый подстрочник!
Знакомые мне слова встречались, конечно, но любая ритмическая расстановка срывала с них смысл. Мое сердце не тонуло и оставалось сухим в волнах пугающей абракадабры.
— Послушай, — иногда продолжал Яша. — «Вот уж далек я от того, чтобы ценить взбунтовавшеесяудовольствие, страсть, вспышки сумасшествия, завывания юной одалиски, которая, извиваясь, словно кобра, в моих руках, внезапными жгучими прикосновениями и ожогами поцелуев заставляет поспешить наступление окончательной дрожи».
— Не представляю, — со смущением признался я, — чтобы это можно было привести в соответствие с метрическим строем, хотя бы по-русски.
— Можно, можно, — обещал невозмутимый Яша. — Когда-нибудь ты почувствуешь это!
Он поступил на философский факультет моего же вуза. Меня слишком привлекла возможность скромно продолжать свое обычное безоглядное чтение, называя это слишком уж сладкое для меня занятие учебой. Признаться, даже в голову не пришло, что гуманитарное образование может быть иным. Философы размещались в другом корпусе, и с начала студенческой вольности я редко видел Яшу, библиотечного труженика, не выносящего табачного дыма и моего нового вкуса к простонародным скабрезностям. Было заметно, что он терял интерес ко мне и вместо дружеской и иронической работы над моей ленью и отрешенностью предпочитал безжалостный уход вперед.