К открытым магазинам - в этом городе магазинов они попадались теперь реже, чем плакаты - извилистыми линиями тянулись очереди. Они были страшны не длиной, а глухим, .неживым молчанием.
Шарик привлекал внимание.
- Что это, господи! Совсем с ума посходили, - прошептала старуха и мелко-мелко перекрестилась.
- Чертовщина какая-то! - выругался блондин в пенсне.
Прошел отряд рабочих с винтовками. Командир - великан в кожанке, на боку маузер - покачал головой: "Не в ceбе человек". Командир курил на ходу. Дыма не было видно, запах на таком расстоянии не ощущался. Но от одного вида козьей ножки пересохли губы. Дым серый, сизый, сиреневый - плыл перед глазами.
Он прислонился к стене. Ни есть, ни идти, ни думать - ничего не хотелось. Только курить.
- Курить, - сказал он вслух.
- Курить? Пожалуйста, - щелкнул портсигар.
Он не открыл глаз. Галлюцинация.
Голос повторил: - Пожалуйста.
Круглые добродушные щеки, большой - картофелиной нос.
Из распахнутых створок портсигара лезли в глазя невиданно толстые папиросы. Он протянул руку. Небрежным движением человек отвел портсигар. Рука повисла.
- Хотите товарообман: папиросу на шарик, - услышал он булькающий голос. - По нынешним временам сделка выгодная. Особо для того, кто воевал за советскую власть. И теперь тянет руку, как нищий...
Рука отдернулась.
- Вы подонок, - слова выговаривались с трудом.
Багровая физиономия нестерпимо резала глаза. Он шагнул вперед. Но еще раньше человек отскочил и нырнyл в узкий просвет переулка.
Сердце билось рывками. Часто-часто, будто боялось опоздать. И замирало, останавливалось. Он хватал воздух rvбами. Вкус табака во рту прошел. Он боялся расплакаться, щипало глаза.
Шарик тихо и осторожно тянул его за палец.
- Александр Стенанович! Грин!
Он остановился. Давно никто не называл его по имени и отчеству. Давно он не был Грином, писателем Грином. "Красноармеец Гриневский". "Больной Гриневский". Так не могло продолжаться, что-то должно было произойти.
- Артамон Петрович?
Они обнялись - неуклюже обхватили друг друга за массивные в одежде плечи.
- Вы совсем изменились, - сказал Грин. - Я не узнаю.
Когда-то, если подумать, и не так уж давно, это был полный, удивительно подвижный человек. Крупная, сильная голова. И редкие волосы, уложенные в наивно безукоризненный пробор. Теперь волосы растрепались, но голова стала как будто еще крупнее, лицо резче. Руки - торопливые, бесконечно подвижные руки - теребили шарф. Шарф когда-то был белым...
- Вы тоже изменились.
- Себя-то я знаю. Третьего дня ночевал в квартире с зеркалом. - Грин усмехнулся: - "С его тощей фигуры уныло свисала шинель. Морщины заросли клочковатым кустарником, как расщелины в горах. А глаза тусклые, без выражения". Похоже?
- Наверно, похоже. Только не для меня. Я не барышня, фотокарточек с автографами не собираю. Сужу по книгам.
- И жестко иной раз судите.
- Судил. По должности критика. И полагал, по праву. Сейчас проще. Смотрю на книги и думаю: что-то оставлю, если придется нести на толкучку... Ну, да бог с ним. Скажите лучше: откуда вы? где вы?
- Откуда? Ах, да... С толкучки. Вот видите, шапку купил. А где я? Не знаю, право. - Грин устало махнул рукой. - Был в армии. Болел тифом. Сейчас - где удастся.
Он замолчал. Кружились стволы винтовок. Дороги, изъеденные грязью. Белые фигуры с носилками. Длинный и скучный, как старый роман, барак для сыпнотифозных. Он вздохнул: "Старый роман?" Разговор брел, спотыкался, как на ухабах. Революция, судьбы России, судьбы литературы... Почему они говорят с картошке, о тифе, о грязи на улицах? Разве всю жизнь не мечтал о необычайном один, разве умер в другом умный, все понимающий бес...
Но слов таких не было.
- Вы курите еще, Александр Степанович?
- Нет.
- Бросили?
- Это меня бросили. Курить-то нечего.
- А я, представьте, сам бросил.
- Жаль.
- Напротив.
Мягкий сверток лег в ладонь Грина, горячая рука сомкнула его пальцы.
- Потом... потом посмотрите. Пойду. Простите, замерз, нездоров. Пишите? Напрасно. Обязательно надо писать. Ну, бог даст, еще свидимся...
"Писать?"-Грин тяжело закашлялся. Машинально развернул сверток: махорка. Подарку не было цены.