Прислал письмо Никита Мишаткин: «А 14-го числа мы сидели в окопах, а германец осыпал нас шрапнелями и чемоданами. Павел Дрюков лежит на спине и смеется, я оглянулся, а он уж зевает…»
Только всего и было написано, а потом снова поклоны. Но этого было достаточно. Было всем понятно и ясно, что значит «зевает»: испускает последнее дыхание…
Заметался Агап, все-таки не мог сразу принять удар, не в силах был заставить себя поверить, что нет уж на свете Па-шутки. Послал две телеграммы: полковому командиру и командиру сотни. Но ни на одну не получил ответа. На неделе пришло письмо от Родьки Быкодорова, и в нем было написано: «Поминайте Павла Дрюкова хлебом-солью».
После этого письма у Марины уже не осталось ни колебаний, ни надежд. Решительно заявила она, что надо поминать, хотя Агап все еще надеялся получить ответ на свои телеграммы. Но противиться жене не стал: в заупокойном помине беды нет; если жив сынок, то эта смерть его отпоминается. Отдали четвертной билет попам за сорокоуст — и вся ушла притихшая, замкнувшаяся в себе мать казацкая Марина в заботу о помине, о свечах, кутье и пирогах, и одна, — покос оставить нельзя было, Агап и снохи жили в поле, — ходила она каждый день в церковь с большим узлом кренделей и бурсаков, раздавала их старухам, кормившимся подаянием, а сама становилась в темный уголок перед темным образом Богородицы Аксайской и в безмолвных слезах изливала Царице Небесной безмолвную, горькую жалобу свою материнскую…
Агап все добивался узнать: цела ли Звездочка? Лошадь ценная, больших денег стоит лошадь, за ней и в армию можно бы съездить, если цела, — чтобы в чужие руки не попала. Но нигде ничего не мог добиться: в правление никакой бумаги не присылали, начальство отзывалось незнанием, а в письмах казацких с войны говорилось уже о других смертях, о Пашутке ничего больше не было.
Случайно, на базаре в Михайловке, услыхал Агап, что пришел домой из 20-го полка раненый урядник с хутора Березок. Ни минуты не медля, поскакал старик на Березки. Разыскал урядника: кавалер, с двумя крестами. Такой словоохотливый: прежде всего о войне стал рассказывать, о высших начальниках своих.
Качал головой Агап, слушая, глядя в сухощавое приятное лицо рассказчика, обрамленное черной коротенькой бородкой, и думал о милом своем зеленом купыре, о Пашутке. Стыдно было показывать слабость, но неудержимо бежали слезы по щекам, по бороде.
— Ну что ж ты, мой болезный, видал ай нет сыночка моего Павла Дрюкова? — спросил, наконец, Агап.
— Почему же, дяденька, не видал, когда нас с ним вместе везли, в одной двуколке… — сказал урядник с видимым удовольствием. — Вот как свой пальчик вижу, так и его… Дюже был плох… Все кричал: развяжите мне, мол, живот, дюже туго мне живот перевязали! Голосом кричал. Я говорю сенатару: ты бы ослобонил его немножко. «Нельзя, — говорит, — доктор не приказал…» Ну… в Замостье его сняли. Тут уж не кричал. Фершал поглядел: «Готов», — говорит…
— Может, его омраком ошибло? — горестно простонал Агап.
— Не могу доказать, дяденька. Потому, что его сняли, меня повезли дальше.
— А фершал-то этот чей? сенатар-то? Какого полка?
— Не могу знать. Пехотный какой-то…
— Да как же это ты не спросил? — чуть не зарыдал Агап, хватая себя за грудь. — Такой ты молодец, кавалер, и такой нерасторопный… Ты бы должен спросить!
Смутился урядник и стал оправдываться:
— Да ведь я, дяденька, сам чуть зевал в ту пору… Первые слова, которые услыхала Марина от мужа, когда он вернулся с Березок, заставили ее затрепетать от радостной неожиданности. Агап сказал тихо, не очень уверенно, как бы сам спрашивая:
— А ведь сынок-то, может, еще и жив, старуха… Мы кричим, Господа гневим; а он, может, и очунелся?..
И, когда рассказал Агап все, что слышал от урядника с крестами, и выложил свои соображения, поверила сразу и Марина, что должен быть жив Пашутка, раз никто не видал его мертвым — и урядник, и товарищи, писавшие о нем в письмах, видели его лишь раненым. Вот Василий Иваныч с Суходолу отпоминал сына осенью еще, и бумага приходила, что убит, а сын на Святой прислал письмо из плена.