В одну минуту все улицы опустели, как если бы по ним пронесся ураганный ветер и смел всех пешеходов. Париж стал мертвым городом, как Помпеи, как Геркуланум.
Но, в противовес безлюдью и тишине на улицах, в домах царила давка и стоял неясный гул.
Что должно было произойти? Никто этого не знал. Ведь во времена волнений видна всегда лишь половина замыслов, а страшной их частью, естественно, является вторая половина, та, что остается скрыта во мраке.
Начались неопределенные разговоры о массовых убийствах. Но станут ли убивать прямо в домах? Городские заставы и река были взяты под охрану.
Люди провели семь часов в смертельной страхе: обыски начались только в час ночи.
Концы улиц были перегорожены сильными патрулями, живыми цепями, заменившими железные цепи, которые натягивали в средние века.
Комиссары секций осматривали дома один за другим; со словами «Именем закона!» они стучали в дверь, и им открывали.[2]
Было изъято две тысячи ружей, было арестовано три тысячи человек, около половины которых освободили на другой день.
Домашние обыски имели, кроме того, еще одно страшное последствие: они отворили беднякам двери в дома богачей; то, что осталось в глазах санкюлотов, ослепленных ненавистью и завистью при виде богатств, которые им было позволено какой-то миг обозревать, будто во сне, было чем-то неслыханным.
Прежде, возможно, бедняк ненавидел богача лишь как аристократа.
С этого времени он ненавидел его как богача.
Кроме того, со дня домашних обысков началась открытая война между Законодательным собранием и Коммуной.
Мы видели, как Законодательное собрание отставала от Коммуны; Коммуна шаг за шагом вырывала всю власть из ее рук.
Коммуна приостановила полномочия департамента Парижа, и Законодательное собрание ощутило нанесенный ему удар.
Оно тотчас же постановило, что секциям разрешается избирать новых руководителей.
Затем, желая оставаться центром поддержания порядка в королевстве, оно добавляет, что сыскная полиция, подчиняющаяся коммунам, может действовать только с разрешения руководителей департаментов, которые, в свой черед, будут иметь право предоставлять такие полномочия только с согласия комитета Законодательного собрания.
Таким образом, Законодательное собрание оставило в своих руках если и не инициативу, то, по крайней мере, право на репрессии.
Но если Законодательное собрание, немощное и умирающее, пускало в ход хитрость, то Коммуна, молодая и сильная, играла в открытую.
Несмотря на то, что щедрое Законодательное собрание проголосовало за предоставление полиции Парижа около миллиона франков в месяц, Коммуна ответила очень просто:
— Мы не желаем, чтобы между нами и Законодательным собранием был посредник, и если Законодательное собрание назначит директорию Парижа, то народу придется еще раз взять на вооружение месть.
Чтобы не испытывать чувство стыда за подчинение подобному приказанию, Законодательное собрание назначило директорию Парижа, но единственной ее работой стал надзор за налогами.
В итоге эта славная Коммуна не внушала доверия таким порядочным людям, как жирондисты; захваченная ею власть попала в руки самых чудовищных людей; среди них был и Шометт, получивший право открывать и закрывать двери тюрем.
По поводу тюрем она приняла еще одно страшное решение: вывешивать на воротах каждой тюрьмы списки заключенных.
Это было все равно, что обнародовать призыв к убийству. В Древнем Риме на воротах цирка тоже помещали имена тех, кому предстояло быть убитым.
Двадцать девятого августа Коммуна ощутила себя настолько сильной, что напала на самое прессу, эту власть, о которую разбиваются все прочие власти.
Жире-Дюпре, жирондист школы Луве, молодой, смелый, насмешливый, подвергся преследованиям за статью в газете, и на него была устроена настоящая облава в Париже; Коммуне донесли, что он укрылся в военном министерстве, у Сервана, жирондиста, подобно ему. Коммуна взяла военное министерство в осаду.
Это было уже чересчур, и Законодательное собрание понимало, что ему нельзя смириться с подобной обидой, нанесенной его министру; оно призвало к ответу Югнена, председателя Коммуны.