Еще одна дверь открылась. Он вскинул голову, словно хотел пробурить взглядом камень. Не так уж часто кого-то приводят в камеру, расположенную на втором уровне. Возможно, это человек высокого ранга, обвиняемый в каком-то страшном преступлении.
Рыцарь вздохнул. Там, на втором уровне, под потолком должно быть прорезано отверстие, закрытое решеткой. Хотя его зрение теперь стало совсем плохим, он наверняка сумел бы различить, как меняется оттенок неба, проглядывающего в камеру, больше того, наверняка унюхал бы, как пахнет собачья шерсть, мокрая от снега, как, потрескивая, горят в огне сухие ветки яблоневого дерева, как варят вино с пряностями, услышал бы фырканье лошади, плач младенца, чей-то язвительный смех.
Наверху, прямо над ним, снова щелкнул засов. Узник вдруг почувствовал волнение, казалось бы, давно забытое. Заключенным сегодня не должны были приносить еду, но кто-то пришел, это совершенно точно. Он приподнял веки и придерживал их, упираясь большими пальцами в щеки, дабы быть уверенным в том, что они не закроются. Тусклый лучик света, попадающий в его камеру через щель в потолке, был единственной причиной того, что он еще не ослеп полностью.
Человек встал на колени и прижался губами к влажному мху, покрывающему стены. Дверь камеры наверху снова скрипнула. Потом он услышал, как кто-то шагнул только один раз, вскрикнул и опустился на пол. Охранники всегда ходили по двое. Только священник или палач могли оказаться здесь в одиночестве.
Теперь его глаза смотрели широко, их не надо было поддерживать пальцами. Иону казалось, что ужас, который веял от незнакомца, пожаловавшего в камеру наверху, просачивался сквозь плотную каменную кладку пола. Нет, тот человек, который находился сейчас там, над ним, не был священником. Он был палачом.
Узник на ощупь отыскал в темноте заостренную кость, взял ее, поднес к шее и вдавил в кожу. Ему приходилось видеть людей, которые были замучены до смерти. Он и сам, бывало, мучил других, поэтому дал себе клятву в том, что никогда не расстанется с жизнью таким образом.
Нет, Ион пока еще не воткнул кость себе в горло. Он давно уже мог бы убить себя, покончить со всей этой мерзостью, но не хотел поступить так, не дождавшись последней исповеди. Тогда мучения, которые он перенес в течение этих пяти лет, длились бы целую вечность. Чего уж хуже! Если бы узник не дождался отпущения грехов, то проклятие самоубийцы оказалось бы ничем по сравнению с тем, что ждало бы его. Девятый, самый последний и самый ужасный круг ада, что-то вроде подземелья в замке Бухареста, куда обычно отправляли предателей.
Наверху что-то звякнуло. Нет, это не засов. Это крюк зацепил поперечную балку. Потом камень над головой Иона вдруг поднялся в первый раз за пять лет. Факел вспыхнул над ним. Он напоминал красный шар солнца, повисший в полдень над пустыней. Темная фигура смотрела на арестанта сверху, держа факел высоко над собой. Кто это? Священник или палач?
Он еще сильнее вдавил заостренную кость в горло, но все-таки не решился воткнуть ее, лишь прохрипел в последней надежде:
— Отец, я грешен перед Богом и перед вами.
На мгновение повисла тишина, все замерло. Потом в отверстие медленно опустилась рука.
Он протянул к ней руку, как делал всегда, каждое утро, на протяжении двадцати лет, прежде чем проснуться. Случалось, рядом с ним оказывались иные женщины, имен которых он даже не знал. Граф чувствовал под рукой мягкость и податливость их тел, бывало, ошибался, принимая их за нее, и просыпался с радостью, пусть даже на один краткий миг. Однако в последующие минуты осознание истины превращалось в отчаяние. Удел, который он уже давно выбрал сам, состоял в том, чтобы спать одному. Случайные попутчицы немедленно отсылались после того, как исполняли все, что от них требовалось, утолив физический голод мужчины. В течение десяти лет такое положение ничуть не беспокоило этого человека.
Янош Хорвати, граф Пек, протянул руку, все понял и еще некоторое время лежал, не открывая единственного глаза. Он пытался воскресить в памяти лицо Катарины. Иногда это ему удавалось. У графа был ее портрет. Изображение передавало только красоту этой женщины, но ничего из того, что было ему по-настоящему дорого, что он любил, — гладкость кожи, спокойную уверенность, смех.