Я вертел в руках полоску дюраля. Уже сейчас осталось так мало, а не останется совсем. Катастрофа и распад, разложение… чего? Действительность вдруг повернулась ко мне иной стороной, возможно, более очевидной, но пришедшей как ощущение, как мое, только теперь. Я вдруг, забыл толпы и пустоту в глазах. Я забыл нелепые, несуразные правила и нарушающиеся законы, и собственные мысли я забыл…
Никогда.
…никогда не поднимется в воздух громадина, подобная этой, поражая несоразмерностью своего взлета…
Никогда.
…но она сгорела тут в безлюдье, и вместе с нею в озере вспыхнувшего топлива сгорело все: ненаписанные книги и картины, несовершенные подвиги и неисполнившееся предназначение человечества, — ведь было же у него какое-то предназначение; и гордость высоты, и смех, и звук поцелуя исчезли вместе с ней…
Это было так прекрасно!
А сейчас — стрелки проросшей травы. И если я всему виной, мое отчаяние всему виной, то, может быть, оно и вернет обратно людей, мир? Ведь я… как же теперь я?
Я опомнился. Стало неловко и смешно — спустя некоторое время. Это когти, подумал я. Прошлое запустило в меня когти, и я выдираюсь. Иначе откуда эти припадки? Или я все же чего-то не понимаю? Символы скачут, будто перед глазами со страшной скоростью прошелкивают ленту слайдов, — я не запоминаю и половины. Нет, следовало родиться толстокожим селянином, знать привычный и приятный круг вещей: свой дом, своя пашня, своя жена, жена соседа… Радоваться или огорчаться, что тогда бы я не стоял здесь один на холме и во всем мире? Но — один ли? Действительно один ли?..
Наверное, подсознание мое просто-напросто все еще отказывается верить. Что не удивительно, между прочим. Наверное, когда я и вправду совершенно, до донышка во все это поверю, тут-то мне и настанет конец. Это же свойство человека — не верить. Ни во что до конца и понемножку во все сразу. Ладно.
Я бросил обломок, он ткнулся в траву. С запада на юг заворачивал черед тучек — над Балканами циклон. Нет, этому небу не нужны железные птицы. Они слишком беспощадны для него. А я просто устал. От одиночества, от однообразия дороги. Да и что-то чересчур тихо я себя веду. В подкорке накапливается напряжение, и ему совершенно необходимо временами давать выход.
Ладно, подумал я, это — это пожалуйста.
Последнюю сотню метров я вообще ничего не видел, пыль и прах смешались с потом, залепляли глаза. Вершина. То, что снизу казалось острием конуса, на самом деле — рыхлая площадка метров пяти в поперечнике. Я протер глаза полою грязной рубахи. Остальные конусы возвышались вокруг, и строеньица между ними сделались горстью камешков. Грузовик я различал как точку.
Я был в краю терриконов. Позавчера с дороги увидел их, синие и далекие, и подумал: почему нет? Свернул, заметив указатель к шахтам. Впервые в жизни я подъезжал к ним вплотную, манящим великанам. Кто их насыпал, как? Лентой транспортера? Высота сто метров, двести? А потом взбирался на них кто-нибудь? И неужели все это из-под земли, ведь поверхность должна провалиться, сколько вынуто…
Ну вот. Я потоптался. Побыл там ближе к Богу, И что? Стал спускаться, проваливаясь, потом сообразил и поехал на заду, поднимая подошвами волну щебня, снова вставая и снова ехал.
— Риф!
Я даже не отдохнул внизу, до того хотелось смыть скорее с себя налипшие килограммы пыли. Мы вынеслись на шоссе. Километрах в пяти я запомнил озерцо. Известно, какие воды в промышленном районе, но выбирать не приходилось. Да и надеялся я, что за зиму озерцо сумело восстановить силы. Это переплюйка какая-нибудь бедная, навеки загаженная мазутом, все поднимает и поднимает течением полу-нефть-полуил, а озерца — они смышленее, они всю гадость дренируют.
Риф сильно болтало на ее помосте. Она не любила скорости, порыкивала на уходящую из-под лап опору.
— Уже скоро, — прохрипел я пересохшим горлом; в эту минуту мы увидели озерцо.
Вода действительно оказалась чистой, но исключительно холодной, а дно — плотный песочек. Вокруг рос бурьян, на той стороне толпились исковерканные жизнью деревца. Я как влетел в озеро, так и вылетел, а Риф бултыхалась. Заложила уши и плавала кругами и бегали у берега, хватая воду пастью.