Николай Иванович знал, что теперь Басманов придерется к любому пустяку и вызовет на бюро. Ему нужен повод. Вчера приказал жать пшеницу лафетной жаткой. И жатку прислал от Мышенкина. Тот уже смахнул все озимые, почти зелеными уложил. А Николай Иванович все тянул: барометр стал падать. Дождя не миновать. Но когда он прольется?
– Старенькая, у тебя поясницу не ломит, случаем?
– С чего бы это ломить-то! Чай, не переневолилась.
– Ломит к дождю.
– Да я ж тебе сказала – не будет дождя.
– Не будет, не будет… Заладила! У тебя все не кстати. Когда не нужно, и поясница болит, и дождь идет, – ворчал Николай Иванович.
– Ах, погодой тебя возьми-то! Ты сам ноне пузыришься, как дождь.
Мать Старенькая доводилась ему тещей, – маленькая, округлая вся, с пухлыми, в красных прожилках щечками, будто свеклой натертыми, она колобком каталась по четырем комнатам опустевшей председательской избы. Жена, фельдшер, уехала в область на сборы, дети – в лагерях. И Николай Иванович то ли от непривычного одиночества, то ли от вчерашней выпивки и жаркой, дурной ночи чувствовал тяжесть на сердце. И тоска давила.
Одевался он долго – все не так было; сначала сапоги не смог натянуть – волглые, отсырели за ночь. Он плюнул и надел сандалеты. Потом галстук не поддавался, как ни завяжет – все узел кособоким получался. И галстук бросил. Надел расшитую рубашку… Уф ты! Инда лысина вспотела. Он провел рукой по лицу – щетина царапает, что проволока. Побриться бы. Да настроения нет – сосет под ложечкой, и шабаш.
– Старенькая, медку нацеди!
– Господи! Глаза-то еще не успел продрать как следует. А ему уж отраву подавай. Вон, выпей молочка парного!
– Этим добром ты теленка потчуй. А я уж давно вышел из телячьего возраста.
К завтраку зашел Тюрин, председатель сельсовета.
– Ты чего так набычился? Иль таракан во сне дорогу перебежал? – спросил он от порога.
– Всю ночь с быком лбами сшибались, – ответила из кухни мать Старенькая. – Видать, бык одолел, вот он и дуется.
– Ну, супротив Николая Ивановича и слон не устоит, – говорил, посмеиваясь, Тюрин.
Старенькая принесла поставку мутновато-желтого медку.
– Пей! – Николай Иванович налил по стакану.
Выпили.
– Что там на улице? Дождем не пахнет?
– Жарынь! – сказал Тюрин. – У меня ажно утроба перегрелась.
– Знаем, отчего она у тебя греется.
Тюрин сидел перед Николаем Ивановичем, как белый попугай перед фокусником, только головой крутил. Скажи, мол, куда надо клюнуть? Иль крикнуть что забавное? Все на Тюрине было белым: и натертые мелом парусиновые туфли, и молескиновые широкие брюки, и трикотажная рубашка, туго обтянувшая свесившуюся над ремнем «утробу». Соломенную шляпу с отвисшими полями, похожую на перевернутый ночной горшок, он любовно держал на коленях.
– Як тебе по какому делу… Ячмень, значит, возим на заготовку. Машина за машиной по улице так и стригут. Пылища – ни черта не видать, как в тумане. А на улице ребятешки, телята, гуси, утки, птица всякая… Тут и давление может произойти. Тогда шоферу тюрьмы не миновать.
«О своем зяте беспокоишься. Видим, чуем», – подумал Николай Иванович.
Тюрин выдал весной единственную дочь, а зять работал шофером.
– Ну так что? – спросил Николай Иванович.
– Вот я и хочу сегодня вечерком радиоузел использовать. Объявление сделать.
– Делай на здоровье. Ты не меньше моего имеешь на то права.
Тюрин занимал по совместительству еще и должность колхозного парторга. Правда, временно.
– Лафетную жатку привезли вчера? – спросил Николай Иванович.
– Доставили на поле. Ноне жать будем.
– Я вам пожну!
– Но ведь Басманов приказал!..
– А ты об чем думаешь? У нас шесть комбайнов на семьсот гектаров пшеницы. Мы ее за пять дней обмолотим. Вот только с ячменем разделаемся. А ты положи ее сейчас лафетной жаткой, ан завтра дожди. И пляши камаринскую. Ее тогда и зубами не выдерешь из жнивья-то.
– Да ведь я не то чтоб против… Поскольку привезли ее. А ты вчера в лугах был.
– Хоть бы колесо у нее отлетело.
– Колесо? – Тюрин покрутил свою соломенную шляпу на пальце. – Ну да, колесо очень возможно и отлетит. Дорога была дальняя. И жатка валяется в поле. Кто там за ней присмотрит?