Обычно, стоило нам сесть, Зандер отсыпал мне горсть очередных сладостей и начинал одну из своих историй. Он обожал рассказывать истории. Некоторые из них ему особенно нравились, и он рассказывал их снова и снова – например, про то, как он однажды нашел на улице мешок стодолларовых купюр и закопал его в лесу в коробке из-под печенья. Еще он любил рассказывать про то, что его отец был героем войны.
Дома, с Бернадетт, разговаривать было просто. Мы всегда говорили друг другу, что думаем или чувствуем, или делились чем-то важным. Слова путешествовали по прямой. Но когда говорил Зандер, девять раз из десяти он искажал правду до неузнаваемости. После каждой невообразимой лжи он говорил: «Чистая правда, клянусь слюной моей матери», и я с серьезным видом кивала, давая понять, что верю каждому его слову.
Я не была глупа и прекрасно знала, что Зандер безбожно врет, но не хотела, чтобы он замолкал. Его ложь завораживала меня. Бернадетт говорила, что люди лгут, когда им слишком тяжело принять правду, так что каждый день, когда я сидела с ним рядом, грызя какое-нибудь печенье и не спуская с него глаз, я слушала только наполовину. Другая моя половина пыталась в это время понять, какой на самом деле была правда.
Когда я познакомилась с Зандером, он ходил в третий класс начальной школы «Скарлетт Элементари» в южной части города. Бернадетт, приняв решение не отправлять меня в школу, наказала мне говорить всем, что я на домашнем обучении.
Каждое утро мы занимались «школой» за кухонным столом. Вначале мама сидела вместе с нами – особенно когда мы проходили алфавит. Но через некоторое время, когда я выучила буквы и цифры и перешла к другим предметам, мама стала проводить это время за раскрашиванием картинок. Бернадетт покупала маме кучу книжек-раскрасок, и у нас была большая коробка из-под обуви, полная восковых мелков. Мама обожала раскраски. Она постоянно залезала за контуры и использовала один цвет для каждой картинки, но ей это нравилось и занимало ее, пока Берни выступала в роли моей учительницы.
– Синий! – кричала мама из соседней комнаты, каждый раз, когда заканчивала очередную картинку.
– Молодчина, Пикассо! – кричала Берни ей в ответ.
Мама использовала все мелки – желтый, розовый и мой любимый фиолетовый, но каким бы цветом она ни пользовалась, она называла его синим. Иногда я думала, что, возможно, это потому, что она видит всего один цвет, и мне было грустно оттого, что в мамином мире может не быть розового, желтого или фиолетового. Но я знала, что мама меня любит, хотя у нее не было для этого слов, и поэтому я решила, что с цветами было так же – то, что у нее не было для них слов, не значило, что она их не видит.
Днем, после «школы», мы с мамой часто ходили в магазины или по другим домашним делам. Бернадетт давала нам список. Некоторые слова в нем были написаны печатными буквами – ХЛЕБ, МОЛОКО, ЯЙЦА, но, если нужно было купить что-нибудь, что я еще не могла прочитать, например жевательный мармелад, она рисовала мне картинку. Сначала мы могли ходить только в магазины на нашей стороне улицы, потому что ни мама, ни я еще не умели переходить через дорогу. Позже Бернадетт нас научила: она раскладывала полотенца на кухонном полу и показывала, как смотреть налево и направо, перед тем как пройтись по ним. Маме нравилось держать меня за руку, и она тоже смотрела по сторонам, но я видела, что она не понимает, почему должна это делать.
Я познакомилась с хорошими людьми – кассиршами Фрэнсис и Кейти в магазине, а потом и с библиотекаршей миссис Копплмэн, когда начала ходить в местную библиотеку. Иногда мы с мамой видели на улице детей примерно моего возраста. Я помню, что думала, как здорово было бы с ними поиграть, но каждый раз, когда мы останавливались в парке, чтобы покачаться на качелях или покормить голубей, дети начинали перешептываться и отходили от нас подальше.
Глядя на маму, невозможно было понять, что с ней что-то не так, но все становилось ясно, стоило ей заговорить. У нее был тоненький, как у маленькой девочки, голос, и она знала всего двадцать три слова. Я знаю это наверняка, потому что у нас был список всего, что говорила мама, приклеенный к внутренней стороне кухонного шкафчика. Многие из этих слов были обычными, например «хорошо», «еще» и «горячий», но было одно слово, которое говорила только моя мать: «сооф».