Я ответил, что не служил нигде, что только за год перед тем окончил колледж, но мне хотелось бы считать себя профессиональным писателем-новеллистом.
Она вежливо кивнула.
— Печатались? — спросила она.
Вопрос был обычный, но, как всегда, щекотливый, и так вот, сразу, на него не ответишь. Я стал было объяснять, что большинство редакторов в Америке — просто свора…
— А мой отец писал превосходно, — перебила меня Эсме. — Я сохраняю многие его письма для потомства.
Я сказал, что это прекрасная мысль. Тут мне снова бросились в глаза ее огромные часы, напоминавшие хронограф. Я спросил, не принадлежали ли они ее отцу. Эсме серьезно и сосредоточенно посмотрела на свое запястье.
— Да, — ответила она. — Он дал их мне как раз перед тем, как нас с Чарлзом эвакуировали. — Застеснявшись, она убрала руки со стола. — Разумеется, просто в качестве суве-ре-на, — сказала она и тут же переменила тему. — Я буду чрезвычайно польщена, если вы когда-нибудь напишете рассказ специально для меня. Я весьма страстная любительница чтения.
Я ответил, что напишу непременно, если только сумею. Но что вообще-то я не бог весть как плодовит.
— А вовсе не обязательно быть бог весть каким плодовитым. Лишь бы рассказ не получился детским и глупеньким. — Она задумалась. — Я предпочитаю рассказы про мерзость.
— Про что? — спросил я, подаваясь вперед.
— Про мерзость. Меня чрезвычайно интересует всякая мерзость.
Я собирался расспросить ее поподробнее, но тут Чарлз ущипнул меня за руку, и очень сильно. Я повернулся к нему, слегка поморщившись. Он стоял совсем рядом.
— А что говорит одна стенка другой стенке? — снова задал он вопрос, не очень для меня новый.
— Ты его уже спрашивал, — сказала Эсме. — Ну-ка, прекрати!
Не обращая на сестру никакого внимания, Чарлз вскарабкался мне на ногу и повторил свой коронный вопрос. Я заметил, что узел его галстучка сбился на сторону. Я водворил его на место, потом взглянул Чарлзу прямо в глаза и сказал:
— Встретимся на углу?
Не успел я произнести эти слова, как тут же пожалел о них. Рот у Чарлза широко раскрылся. У меня было такое чувство, будто это я раскрыл его сильным ударом. Он слез с моей ноги и с разъяренно-неприступным видом зашагал к своему столику, даже не оглянувшись.
— Он в ярости, — сказала Эсме. — Невероятно вспыльчивый темперамент. У мамы была сугубая тенденция его баловать. Отец был единственный, кто его не портил.
Я продолжал наблюдать за Чарлзом. Он уселся за свой столик и стал пить чай, держа чашку обеими руками. Я ждал, что он обернется, но напрасно.
Эсме поднялась.
— Il faut que je parte aussi, — сказала она, вздыхая. — Вы знаете французский?
Я тоже встал — со смешанным чувством печали и смущения. Мы с Эсме пожали друг другу руки. Как я и ожидал, рука у нее была нервная, влажная. Я сказал ей — по-английски, — что общество ее доставило мне большое удовольствие.
Она кивнула.
— Полагаю, что так оно и было, — сказала она. — Я довольно коммуникабельна для своего возраста. — Тут она снова коснулась рукой головы, проверяя, высохли ли волосы. — Ужасно жаль, что у меня такое с волосами. Мой вид, должно быть, внушает отвращение.
— Вовсе нет! Если на то пошло, волосы уже опять волнистые.
Быстрым движением она снова коснулась головы.
— Как вы полагаете, окажетесь вы здесь снова в ближайшем будущем? — спросила она. — Мы бываем здесь каждую субботу после спевки.
Я ответил, что это было бы самым большим моим желанием, но, к сожалению, я твердо знаю, что больше мне прийти не удастся.
— Иными словами, вы не вправе сообщать о переброске войск, — сказала Эсме, но не сделала никакого движения, которое говорило бы о ее намерении отойти от столика.
Она стояла, переплетя ноги, и глядела на пол, стараясь выровнять носки туфель. Это получалось у нее красиво — она была в белых гольфах, и на ее стройные щиколотки и икры приятно было смотреть. Внезапно Эсме взглянула на меня.
— Вы хотели бы, чтобы я вам писала? — спросила она, слегка покраснев. — Я пишу чрезвычайно вразумительные письма для человека моего…
— Я был бы очень рад. — Я вынул карандаш и бумагу и написал свою фамилию, звание, личный номер и номер моей полевой почты.