Навозник поднялся и сел, сердито поджав губы. Даниэль-Совенок с завистью смотрел, как вздымалась его могучая грудь.
— Какого, к черту, аиста ждет учительница? Неужели вы еще верите в эти басни? — сказал Навозник.
Совенок и Паршивый тоже сели. Оба так и впились глазами в Навозника, угадывая, что он скажет что-нибудь про «это». Паршивый дал ему для этого повод.
— Кто же тогда приносит детей? — сказал он.
Роке-Навозник держался серьезно, с сознанием своего превосходства.
— Их рожают, — отрезал он.
— Рожают? — в один голос переспросили Совенок и Паршивый.
Навозник подтвердил:
— Да, рожают. Вы когда-нибудь видели, как котится крольчиха?
— Да.
— Ну вот, и с людьми то же самое.
На лице Совенка отразилось комическое изумление:
— Ты хочешь сказать, что все мы кролики? — проронил он.
Навозника сердила глупость собеседников.
— Да нет, — сказал он. — Детей рожает не крольчиха, а женщина, мать.
У Паршивого глаза засветились пониманием.
— Значит, аист не приносит детей, правда? Я уж и сам думал, — пояснил он, — странное дело, почему это к моему отцу аист прилетал десять раз, а к Курносой, нашей соседке, ни разу, хотя ей хочется иметь ребенка, а моему отцу ни к чему такая куча ребят?
Вокруг царила тишина, которую нарушал только хрустальный плеск воды в быстринах да шелест ветра в листве. Совенок и Паршивый смотрели на Навозника, раскрыв рты. Понизив голос, он сказал:
— А знаете, им это ужасно больно.
У Совенка, еще не преодолевшего свое недоверие, вырвалось:
— Откуда ты все это знаешь?
— Это знают все люди, кроме вас двоих, обалдуев, — сказал Навозник. — Моя мать оттого и умерла, что ей было очень больно, когда я родился. Она не хворала, а умерла от боли. Видать, иногда боль невозможно выдержать, и человек умирает; даже если он не хворал — просто от боли. — Опьяненный жадным вниманием слушателей, он добавил: — А некоторым женщинам разрезают живот, я слышал, как Сара про это говорила.
Герман-Паршивый спросил:
— Но потом они хворают, верно?
Навозник, как бы подчеркивая доверительный характер разговора, еще больше понизил голос.
— Они заболевают при виде ребенка, — поведал он. — Дети рождаются волосатыми и без глаз, без ушей, без ноздрей. У них бывает только большущий рот, чтобы сосать грудь. А уж потом у них появляются глаза, уши, ноздри и все остальное.
Потрясенный Даниэль слушал затаив дыхание. Перед его взором открывалась новая перспектива, в которой, наконец, получали свое объяснение ни больше ни меньше как жизнь и само существование человечества. Ему вдруг стало стыдно, что он совсем голый. И в то же время он ощутил как бы обновленную, трепетную и пылкую любовь к матери. Сам не зная этого, он впервые испытал волнующее чувство кровного родства. Между ними была глубокая связь — нечто такое, в силу чего мать представала теперь как непреложно необходимая причина его бытия. Материнство в его глазах становилось от этого несравненно прекраснее; ведь оно уже не было случайностью, не возникало по нелепому капризу аиста. Даниэль-Совенок подумал, что из всего, что ему известно про «это», самое приятное знать, что ты появился на свет в результате чудовищной боли и что мать не захотела ее избежать, потому что желала иметь тебя, именно тебя.
С этих пор он стал смотреть на мать по-другому, под углом зрения более житейским и простым, но и более интимным и волнующим. В ее присутствии он испытывал странное чувство — как будто кровь у них пульсировала в лад; то было ощущение созвучия и нерасторжимости.
С этих пор Даниэль-Совенок всякий раз, когда шел купаться в Поса-дель-Инглес, брал с собой, как Навозник, старые, заплатанные штанишки и надевал их задом наперед. И при этом думал о том, каким он, должно быть, был уродиной, когда только что родился, — весь волосатый, без глаз, без ушей, без ноздрей, без ничего… С одним только большущим жадным ртом, чтобы сосать грудь. Его разбирал смех, и через минуту он уже заразительно хохотал, сотрясаясь всем телом.