— Все вы хрупкие цветочки, правда, мальчики? И все, что связано со смертью, сильно вас потрясает, — как потрясает вас и гадкое нравственное большинство, твердящее, будто вы, меньшинство, сами кругом виноваты. Будто это ваше вылизывание анусов, ваши содрогания и вечный трах разогорчили сладенького Иисуса и его кислого папочку. И теперь он не позволит вам восседать одесную от него и не будет вставлять вам перст куда следует. Но я не похож на вас, мальчики, ничуть не похож. Мне, чтобы задуматься, содрогания не нужны, — я задумываюсь, чтобы содрогнуться. И Дориан, истинное олицетворение здоровья и жизненных сил, содрогнулся. Вгрызся в жирное, обжаренное на пламени куриное крылышко и очаровательно сотряс совершенных пропорций плечи.
Окончательно вышедший из себя Рой, вскочил, воздев кулаки, на ноги: Я, может, и педик, но не настолько, чтобы не уметь дать, кому следует, в морду. Угребывай отсюда, Дориан, — угребывай, на хер! Да и вся прочая шатия тоже вскочила, образовав застывшую живую картину, — все сплошь мускулы и сухожилия.
Все это, разумеется, образцово подтвердило верность произведенного Дорианом зоологического анализа сообщества Файер-Айленда, и он, не утратив ледяного спокойствия, сообщил: Когда я не мил какой-то компании, то сознаю это, что представляет собой значительное усовершенствование в сравнении с вами, мальчики, не сознающими вообще ничего. — Дориан бросил в костер недоеденное крылышко, неторопливо встал и удалился по пляжу.
Оставшиеся у костра, глядя ему, мерцавшему в мареве зноя, вслед, увидели, как он приостановился у другого кружка диалогистов, обменялся несколькими словами с неким молодым человеком, протянул руку и рывком поднял его на ноги. Так что в колеблемое зноем небытие Дориан удалился не один, но со спутником.
В «Бродерипе» уже наступила ночь. Заглянул, чтобы попрощаться, Гэвин, за ним заглянул, чтобы поздороваться, новый дежурный санитар. Ни тот, ни другой, увидев погруженных в беседу друзей, не стали их прерывать, к тому же, внимания санитаров требовало множество распылителей, капельниц, насосов. Умирание на высоком уровне медицинского обслуживания шло своим чередом.
— Пока нью-йоркские геи сбивались в стаи все более замкнутые, — продолжал свое повествование Бэз, — чтобы вернее противостоять страшной каре, Дориан ударился в небывалый разгул. И при всем его богатстве, красоте и вечной, по всему судя, молодости, он обратился в парию. Все уже слышали о нем, Генри, само имя его стало ассоциироваться с чувством вины и стыда, пробуждаемом воспоминаниями о том, что творилось некогда в тамошних турецких банях. Поговаривали даже, будто Дориан — предтеча СПИДа — злостный, злонамеренный распространитель вируса.
— Но что же стало с тобой, Бэз? Сделал ли Дориан тебя явлением, как обещал?
— Он снял для меня студию в Уиллидже, если ты это имеешь в виду. Он даже сорил деньгами, помогая мне собрать небольшой круг художников, чтобы устраивать групповые выставки и тому подобное. Однако прошло всего несколько месяцев и я снова увяз в наркотиках; для меня середина восьмидесятых стала всего лишь еще одним размазанным по ветровому стеклу пятном. Тем временем, в начале 87-го умер Энди и все пошло вкривь и вкось. Долбанная жуть.
Если быть точным, вкось и вкривь все пошло в мансарде на Мерсер-стрит. Окна в ней были высокие, с огромными, по необходимости, фрамугами, за которыми расстилался головокружительный простор вздымающегося в небеса центрального Манхеттэна. Башни-близнецы Центра международной торговли стояли посреди него, точно отрубленные ноги брутального робота-бога, лобзаемые домами помельче с их неоклассическими фасадами, украшенными не одним-двумя, но двадцатью-тридцатью фризами. Манхэттен — это подобие Древнего Рима с разладившимся гипофизом.
Снутри большая четырехугольная, выбеленная комната казалась на поверхностный взгляд опрятной и модерновой, но то был не более чем искусный камуфляж, наброшенный поверх истинной, подлинной патины запущенности, покрывавшей здесь все, включая и две обтянутые искусственной кожей козетки, на которые в комнате только и можно было присесть. И, как если бы грязи