В комнату теперь проникало нежное дыхание весны. Габриэла Бруна погасила лампу.
Ей было слышно, как за перегородкой расхаживают люди. Распахивались двери, чередовались приветствия. Подтягивалась первая волна утренней смены, но на деле рутинная суета так и не замирала, шла своим чередом. Ритм работы не давал послаблений и в темное время суток. Среди сотрудников не только Габриэла Бруна не возвращалась с некоторых пор для сна домой: хотя преступность и продолжала статистически понижаться, число дел, в которых были замешаны враги народа, росло. В отделениях Революционной законности давно уже упразднили разграничение между дневными и ночными задачами.
Было, должно быть, около шести. В смежном кабинете, кабинете Джесси Лоо, по радио передавали зарядку для тех, кто встает ни свет ни заря. Габриэла Бруна повернула ручку громкоговорителя, который висел на стене справа от Дзержинского. Комнату охватила музыкальная атмосфера спортзала. Она послушно выслушала предписания инструктора и несколько раз в такт согнулась и потянулась. Только тогда она почувствовала, что ее отпускает навеянная сном тоска и тревога. С минуту она продолжала махи руками и прыжки на месте, пока не пришла Джесси Лоо.
Джесси Лоо вошла, не постучав. Когда-то она была красива, в годы легендарной мировой революции стала зрелой, ошеломительной женщиной, но теперь, столько лет спустя, все больше походила на то, чем и была, чем была испокон века: на старую шаманку в чекистской форме, старую шаманку без возраста, переодетую чекистом вне времени, строгую, холеную, красоты, быть может, на первый взгляд не столь очевидной, но затем да, очевидной сполна, — старую шаманку, бессмертную, смущающую и прекрасную азиатку.
— Я тут услышала, как ты кричишь во сне, — сказала она.
— Ну да, — сказала Габриэла Бруна. — Мне приснилось, будто я умираю от удушья под лошадиной тушей.
— Вот почему ты ржала, — сказала Джесси Лоо.
— Брось, — возразила Габриэла Бруна.
— Я взяла в столовой поднос, — сказала Джесси Лоо. — Пойдем, выпьем за стенкой чая. Тебе надо проснуться.
Габриэла Бруна причесывалась. Прохаживаясь рукою по волосам, она не забывала поглядывать в окно. Мурдра блестела, словно поток битума. По сравнению с нею проспект казался каким-то грязно-серым. Китайцы только что закончили сеанс тайцзицюань и расходились.
— Ты тоже спала здесь? — спросила Габриэла Бруна.
— Да, но сходила домой, чтобы привести себя в порядок, — сказала Джесси Лоо. — Я не люблю принимать здесь душ. На нас глазеют мужчины.
— Ох уж эти мужики, — сказала Габриэла Бруна.
Они вышли в коридор и перебрались в кабинет Джесси Лоо. Тамошнее радио уже закончило с растяжками и ножницами. Теперь передавали комсомольские песни. В те победные времена, которые сегодня трудно себе представить, мы победили на всей планете, говорит Дондог. Лучезарный мир труда и братских коллективов раскинулся по всему земному шару, без исключений — или почти без. Сияло солнце, на умиротворенной земле люди помогали друг другу. Примерно в таких выражениях горланили наши комсомольцы. Сохраняя простоту солдатских маршей, мелодия черпала свое вдохновение в созвучиях, характерных для удмуртских и чувашских мелодий, полных ностальгии по степи, и в конечном счете сообщала не только энтузиазм, но и образы бескрайних просторов, колышимых ветром высоких, пышных трав. И тем самым это была опасная музыка, признает Дондог.
Даже вредная, говорит он. Поддавшись ощущению полноты, эпической необъятности, мы не отдавали себе отчета, что враги народа продолжают вести против нас коварную борьбу и что, несмотря на лагеря, которые мы повсюду учредили, контрреволюционеры всех мастей, включая тех, кто отдавал нам теперь приказы, снова собрались с силами и обладают отныне достаточным влиянием, чтобы разрушить то, что мы начали строить. Терции и уменьшенные квинты удмуртских каденций скрывали это. По крайней мере имея чуткое ухо, ты переставал слышать, насколько далеко те, кто нами руководил, отклонились от наших изначальных мечтаний, до какой степени они нас обманывали и плохо нами руководили. А руководили они нами хуже некуда, говорит Дондог. Они отреклись от любого уравнительного проекта и цеплялись за власть, руководствуясь единственно жалкой идеей править, чего бы это ни стоило, и дальше, говорит Дондог. Воинственный комсомольский хор с его заразительным романтизмом мешал нам разглядеть катастрофическое слабоумие наших вождей. Ибо мнимые вожаки, кормчие, уполномоченные революции тянули нас к варварству, к самому что ни на есть наихудшему, говорит Дондог. Они двигались в этом направлении, уже цинично убежденные, что рано или поздно надо будет восстановить гнусь и вновь насадить прежние мерзости, говорит Дондог.