Несмотря на жару, Дондог вновь облачился в свою лагерную телогрейку, я уже упоминал об этом, говорит Дондог. Ему не хотелось оставлять ее без присмотра на бельевой веревке, но прежде всего его мучила ностальгия по лагерям, и ему казалось, что он не так гол перед лицом судьбы, когда облачен в свою тюремную униформу. Телогрейка причиняла неудобство, прибавляя еще несколько градусов к окружающей температуре, зато позволяла избежать соприкосновения с заплесневевшей искусственной кожей и квадратами линолеума. Он так и сидел на полу, привалившись к дивану, и ткань защищала его спину и зад. Каторга приучила Дондога не слишком привередничать, какою бы ни была окружающая обстановка, но здесь поверхности так и норовили замарать.
Он попытался целиком и полностью сосредоточиться на Габриэле Бруне.
Целиком на своей бабушке Габриэле Бруне, целиком на Габриэле Бруне, матери Шлюма, целиком на женщине, которая, по словам Маркони, уделала Гюльмюза Корсакова. Исходя из этого он пытался о чем-нибудь вспомнить.
Ничто не приходило на ум.
Он слушал шаманский барабан и пульсировавшие в глубинах Сити насосы. Мафиози валялись рядом с моторами и подсчитывали выкачанные у нищенской братии доллары. Роняли капли трубы, распространялись запахи чернушной затхлости, на покрытом грязью полу мерцали лужи. Несколько мафиози спало за машинным залом, в уродливой комнате, выложенной плиткой, словно пришедший в упадок бассейн. Было бы легко проскользнуть к ним и во имя бедняков их расстрелять, но никто в Сити и не подумал организовать подобную операцию, каковая была бы нормой в иных местах, я имею в виду, например, в реальности или во сне. Что касается Дондога, он знал, что должен, прежде чем окончательно угаснет, собрать остатки сил, чтобы отомстить, а отнюдь не для развязывания борьбы за равенство. И посему, отогнав от себя образ спящих или казненных мафиози, слушал насосы.
Он обратился к шаманской перкуссии. Где-то, вдалеке от мафиози, вдалеке от всего, танцевал шаман или шаманка. Если бы удалось подстроиться под эти магические звуки, если бы удалось поддаться колдовству их раскатов и дойти под их ритм до транса. Тогда бы он, пожалуй, вспомнил о Габриэле Бруне что-нибудь определенное.
Он заставил себя погрузиться в эту музыку, музыку мафии и шаманов. Он оставался погруженным в нее на протяжении часа или двух, дожидаясь, пока всплывут воспоминания или какие-либо детали.
Ничего не всплывало.
Еще позже у самого балкона принялась кружить летучая мышь, не без настойчивости испуская отрывистые ультразвуки, и Маркони внезапно что-то промямлил.
— Ее-то я знаю, — проворчал он.
— Кого? Летучую мышь? — тотчас выдохнул Дондог.
Находясь в трех шагах от Дондога, Маркони до той поры помалкивал. Не прерываясь, он испускал астматические стоны, как стойкий умирающий, но его хрипы не выводили к языку, и в этот миг он вступил в новую фонетическую фазу, фазу бормотания сквозь зубы.
— Как не знать. И она, она тоже его, Корсакова, сгноила, — сказал Маркони.
— Кто? — пытался дознаться Дондог.
Но бормотание Маркони уже сошло на нет.
— Джесси Лоо? — навскидку подсказал Дондог.
Теперь Маркони мусолил какую-то невнятную тягомотину. Он был тут, во мраке, постоянно пробуждая в Дондоге глухое недоверие, уполномоченный Джесси Лоо, но заменяющий Джесси Лоо из рук вон плохо, не готовый помочь в поисках следов Тонни Бронкса, Гюльмюза Корсакова и Элианы Хочкисс.
Дондог пожал плечами. По сути дела, его не интересовало то, что может сорваться с языка Маркони.
Часы тянулись один за другим, жаркие, сумрачные.
В обрамлении долгих минут тишины неуклонно повторялись одни и те же звуки: лай с пустырей, однообразный писк летучей мыши, чье имя Маркони так и не произнес, пульс насосов и ритуального барабана, одни и те же всплески гвалта с Кукарача-стрит.
Габриэла Бруна, думает Дондог.
Думает или даже бормочет.
Я опускаю детали, бормочет он. Я все или почти все забыл. Это было давно, задолго до моей смерти. Во всяком случае, до моего рождения. И даже раньше. И того даже раньше.
Он замолкает. У него неприятное впечатление, что, разглагольствуя, ему никак не удается зафиксировать своими фразами образы. Слова наворачиваются на язык будто лишенные смысла. Некогда, в небольших книжицах, которые он сочинял в лагере, его персонажи часто вели речь в темноте, не слишком хорошо представляя, и они тоже, о чем, собственно, говорят. Они декламировали монологи, подчас имевшие отношение к текущей истории, подчас нет. Они могли так бормотать часами.