Затем она подытожила факты, которые, похоже, знала наизусть, назубок.
— Когда в точности ты сказал, что учительница — старый гнилой гриб? До того, как надел шинель, или когда застегивал последние пуговицы?..
— Элиане Хочкисс как-никак не пригрезилось. Или Элиане Шюст, не столь важно. Ей могло бы достать великодушия тебя не выдавать, но коли она так поступила, ничего уж тут не попишешь. Итак, это было, когда ты болтал с Мотылем Головко?
— Или когда ты нагнулся, чтобы перешнуровать башмаки? Правый, который все время расшнуровывается?.. Или левый?..
Дондог плыл против течения, наперекор всему со спасательным кругом правды. Он все больше и больше уставал, росли его отвращение и подавленность. И постепенно он понял, что пропал, оказавшись в руках тех сил, что насмехаются над правдой, что ни секунды не думают о правде и хотят от него только признания — и ничего другого. Нет такого возраста, когда можно убить истину, нет такого возраста, когда можно спасти свою шкуру бесчестием и ложью, просто в жизни приходит момент, когда надо начать смешивать в себе ожог лжи с ожогом правды и поддерживать этот ожог на протяжении пятидесяти или шестидесяти катастрофических лет, которые ты еще способен для себя предвидеть.
Дондог в очередной раз порылся в памяти и без особого труда обнаружил то, что до тех пор ускользало от его разысканий. Он поверил-таки в версию обвинения и сказал:
— Правый. Шнурки развязались. Я наклонился и сказал Мотылю Головко, что учительница — старый гнилой гриб.
— Я в этом не сомневалась, — сказала мать Дондога.
Полностью восстановив спокойствие, она тут же пошла писать свои извинения мадам Аксенвуд, свое нелицеприятное признание как матери, педагога и уйбура.
Еще пару минут я оставался в неподвижности на соломенном стуле, говорит Дондог. Столовая была кроткой и мирной. Небо обрело осеннюю, несколько холодную красоту. Дымил танковый завод. Вновь появился Йойша и предложил Дондогу перейти в комнату, чтобы сыграть разок-другой в домино. Мы так и сделали, стараясь не очень шуметь.
Больше никогда, ни тем вечером, ни на следующий день, ни дома, ни в школе история с гнилыми грибами не упоминалась, даже в виде намека.
Это было пятьдесят лет назад. Почти все с тех пор умерли. Мать Дондога и Йойша…
Мать Дондога и Йойша были схвачены и убиты во время второго уничтожения уйбуров. Что касается учительницы Дондога, теперь она лежит в небытии. Покоится и разлагается под безразличной землей, она чужда всего органического, она теперь ничто.
Учительница Дондога теперь уже даже не гнилая тополиная агроцибе, не гнилой белый подгруздок, не гнилая горькушка, не гнилая поддубешка, не гнилой перечный гриб, не гнилой зернистый масленок, не гнилой рожковидный вороночник, не гнилая порховка, не гнилой ежевидный дождевик, не гнилой чертов табак, она уже не гнилое иудино ухо и даже не гнилая печеночница — да, она уже даже и не самая обыкновенная старая и гнилая печеночница.
В какие-то дни возникало предчувствие, что вот-вот произойдет нечто ужасное. А в другие нет. Мерзость копила силы к совсем близкому уже будущему, убийцы умывали руки, у властей уже лежали в кармане речи, призывающие сразу и к убийству, и к величайшей умеренности в убийстве, были состряпаны и розданы по казармам и местным комитетам длинные списки, соседи посмеивались, и однако ничто особенное не предвещало кошмара, так что когда он наступил, не обошлось без эффекта неожиданности.
Выдавались и такие утра, когда разрыв между сном и явью не имел места или же был крайне зыбок. Тревога мучила тогда Дондога до самого вечера, но в ней не было элемента упреждения. Она была связана со слишком уж тошнотворным сочетанием жизни ночной и жизни реальной. Дондога извлекали из постели, когда он еще оставался душой и телом внутри своей грезы. Вынужденный открыть глаза и притворно изображать жизненные движения, он пытался затормозить рассудок на последних образах своих сновидческих приключений. Он всеми средствами сопротивлялся реальности. Говорил как можно меньше, двигался чисто механически, с трудом реагировал, если от него требовалось произнести фразу, произнести обрывок фразы.