— Я не Стаэле,— сказала она, подходя к письменному столу.— Больше пятисот не могу дать.
— Через несколько дней... Она улыбнулась.
— Ну, там увидим.
В окно глядело все то же нежно-голубоватое небо с сеткой тонких ветвей садика Жанен. В фонтенблоском лесу грандиозные дубы еще сложнее, могущественней простирают ввысь арматуру свою. Как далеко!
«Что же тут удивительного? Разве могло быть иначе?»
Дора опять села у окна. Анатолий Иваныч спрятал бумажник. По лицу его ветерок носил улыбку — смесь ласковости и униженности — что-то хотел сказать, да не выходило.
— А в Фонтенбло соберемся, как только немножко с делами... «Это естественно. Вольно же мне было лезть со своими романами».
— Дорочка, вы как-то расстроились, почему это?
Он подсел совсем близко, взял ее руку, гладил, пристально на нее уставился. Опять глаза изменились. В голубизне их что-то подрагивало, влажнело. Дора тоже пристально на него смотрела. «Нет, все-таки не жиголо. Все-таки он не жиголо».
— Если вам неприятно, что я попросил взаймы, то могу вернуть...
«Если бы был настоящий жиголо, проще бы и вышло». Он отнял руку, потянулся к боковому карману с бумажником. Глаза в тайной глубине своей отразили такую тоску... Дора улыбнулась.
— Мне ничего не неприятно.
Он в нерешительности остановил руку — ехать ли ей дальше за бумажником, повернуть ли к ласке Дориной руки? Но последнее было приятнее. И выгоднее.
— Я сам очень стесняюсь брать у вас... но всего на несколько дней.
— Напрасно стесняетесь. Ничего нет плохого.
«Как глупо, что я Рафаила отправила. Ах, как все глупо!»
— Насчет Фонтенбло вы не оправдывайтесь,— сказала она вдруг твердо, как полагалось Доре прежних, рассудительных лет.— Куда же там ехать.
И встала. День кончался. Некая дверь захлопнулась. Из-за той двери, тем же разумным голосом произнесла Дора:
— Мне пора к Капитолине Александровне. Во всяком случае, надо следить за сердцем. Я бы советовала и вам зайти, но позже. Не надо, чтобы она знала, что вы были здесь.
* * *
Людмила действительно скоро ушла. Дора сменила ее как раз вовремя, вовремя сняла грелки, дала теплого молока, померила температуру — вообще захватила Капу в некую медицинскую сеть. Капа испытывала двойное чувство: раздражения и необходимости быть благодарной. Что она могла возразить? В чем упрекнуть? Дора делала все первосортно. Все — необходимое и полезное. Людмила была мила, но уехала. Дора же въехала. Людмила подруга, Дора соседка. Но из Дориной сети не выбьешься, да и выбиваться не надо — все ведь и правильно, и полезно. Сопротивляться нельзя. «Если она сейчас банки решит ставить, то и поставит, если найдет полезным дать касторки — проглочу». А если не было бы Доры? «Ну, и лежала бы одна, как собака... разве генерал бы зашел...» Значит, нельзя не быть благодарной.
А Дора как, нарочно, в ударе — вся полумедицина эта ее заполонила.
Физически Капа чувствовала себя к вечеру уже прилично. Она лежала с прищуренными глазами, смотрела, как Дора, у стола, в больших роговых очках читала газету. Капа — одна замкнутая крепость, Дора другая. Дора не знала, что делается в этой голове с серыми глазами, полузакрытыми. Дора для Капы далеко не та, что в действительности — и за белыми ее руками нельзя распознать, что газету она читает машинально, мало что понимая. Но чувствовали обе одно, общее: невесело, неловко друг с другом.
— Как вы думаете, много в меня яду попало? Дора отложила газету, сняла очки.
— Не особенно. Все-таки, этот рыбий яд очень силен.
— Еще какую-нибудь косточку пососала бы и конец?
— Возможно. Капа помолчала.
— Нет, гадость эти отравления. Я бы травиться не стала.
— Ну еще бы, надеюсь!
«Хорошо надеяться... Здоровенная, живет отлично, сына обожает».
И не совсем доброжелательно спросила Капа:
— Что же, вы очень боитесь смерти?
Дора смотрела на нее пристально. Черные ее глаза овального разреза, нос с горбинкой, полноватые щеки показались Капе особенно еврейскими.
— Всякий разумный человек боится смерти.
— А я не боюсь,— сказала Капа вызывающе.— Я даже люблю смерть. Во всяком случае, больше, чем жизнь.
— Люблю смерть... Не очень-то верю, что это вы серьезно. Капа почувствовала глухое раздражение. Что-то злое в ней поднималось.