Княжна Манфреди закрыла лицо руками и долго оставалась без движения. Вдруг она обратила ко мне свое бледное лицо и устремила глаза куда-то в пространство. Она заговорила тихим голосом, точно говоря сама с собой:
— Я еще ребенком была лунатик… Я думала, что давно излечилась, то же думали все в доме. Теперь я вижу, что мы ошибались. Как для меня все ясно, — все происшедшее со мной… Бросьте кинжал… Я тоже виновата… Если бы я не думала непрестанно о нем… — она подняла палец и указала на то место, где стоял Бенедикт, — если бы моя душа не была полна одним видением, если бы я и в монастыре, как и в отцовском доме, не продолжала мечтать о нем, мои ноги не принесли бы меня сюда… Теперь для меня все ясно… все, все, все…
Голова ее склонилась, но по лицу Бенедикта пробежала молния, выражение сладкой надежды, он подошел к ней ближе.
— Если бы было возможно, чтобы ты меня простила, Тереза! — воскликнул он.
Тереза задрожала.
— Никогда! — прошептала она, и когда он подошел еще ближе, она вскочила с кровати, схватила меня за руку и крепко прижалась к моей груди. У меня сильно забилось сердце, она искала у меня убежища, точно птичка, преследуемая змеей. Ужас, который держал до сих пор мое сердце точно в тисках, пропал и уступил место глубокой жалости, горькие слезы капали из моих глаз на белый, опозоренный, но все-таки чистый ее лоб. Она чувствовала это и обратила ко мне свои полудетские глаза, что-то вроде улыбки благодарности заиграло вокруг ее губ, и она еще крепче прижалась ко мне.
— Отведите меня, отведите меня, — просила она нежным детским голосом.
— Но куда, куда? — со страхом воскликнул Бенедикт.
— В монастырь, — ответила она просто, и всем ее существом овладела удивительная энергия. Она казалась мне почти спокойной, голос звучал ясно, но как-то неестественно чуждо, когда она прибавила: — Я покаюсь во всем, что со мной произошло. Может быть, меня просто привяжут на ночь к постели или запрут в келье. Может быть, меня убьют; может быть, с позором выгонят. Их дело — действовать, а мое — принимать все, что Господь ниспошлет мне. Я — вещь, я больше не человек. Для меня все едино. Прошу вас, отведите меня.
Она была права: что другое оставалось ей делать, как не вернуться в монастырь? Я осмотрел мастерскую, ища чего-нибудь, чем бы несчастная девушка могла закрыть свою монашескую одежду, чтобы не обратить на себя внимание на улице. В углу мастерской висел род плаща с капюшоном, Виоланта его как-то принесла сюда и забыла. Бенедикт понял, что я ищу, и принес плащ, он хотел подать его княжне. Она глухо вскрикнула, когда он приблизился, и бросилась ко мне. Я сам подал ей плащ. Я чувствовал, какую я делаю профанацию, надевая на несчастную девушку нарядные шелковые лоскутья развратницы. Я подал ей руку, чтобы она оперлась на нее, но она отказалась; она предпочла держаться за стену, и она вышла так, пошатываясь, из мастерской, по лестнице, по двору, поросшему травой. Бенедикт смотрел на нас сверху.
Тереза во все время короткого пути не произнесла ни одного слова, и лишь когда мы были совсем близко от монастыря, вдруг спросила у меня дрожащим голосом:
— Скажите, если бы я призналась во всем… понимаете, во всем… имело ли бы это какие-нибудь последствия для… для… — она не могла дальше говорить.
— Имело бы, — коротко ответил я, и в ту же минуту мы подошли к форточке. Я позвонил.
— Благодарю, — сказала девушка, и упала без чувств на порог. Я услыхал испуганный крик в коридоре монастыря, потом форточка отворилась, какая-то темная женская фигура наклонилась в полумраке над бесчувственной Терезой. Я больше не ждал и, взглянув на прощанье на ее мраморное лицо, убежал из монастыря…
Прошло четверть года; не спрашивай, дорогой маэстро, как я жил в это время, что испытывал Бенедикт, что княжна сказала в монастыре, как далеко покаялась, что с нею было, — все навсегда останется тайной. Но однажды утром нас удивило известие в какой-то клерикальной газете о том, что княжна Тереза Манфреди сократит время искуса, и что уже на следующей неделе последует ее пострижение, что она стремится к миру, познавши тщету света и всех его наслаждений. Эта газетная фраза тронула меня больше, чем какая-нибудь трагедия Эсхила. Я отправился к Бенедикту, с которым мы за все это время мало виделись. Мы никогда не говорили о том страшном происшествии, и имя княжны Манфреди никогда не произносилось нами. Бенедикт рисовал картину святой Терезы всегда со слезами на глазах, но если отчаяние превозмогало, он рисовал другую, ужасную, никогда не оконченную… Она изображала монахиню, погруженную в немое отчаяние на своей постели в келье, откуда с хохотом убегал какой-то грубый воин. Через окно был виден дым пылавшего монастыря; у воина было лицо Бенедикта, а у монахини отчаянный, полубезумный взгляд княжны Манфреди, когда она возвращалась после своего несчастья к жизни…