Как истинный raté и declasse[4], как говорят здесь, я принадлежу к самым печальным явлениям нынешней цивилизации, в которой всегда, с первых лет жизни, я инстинктивно чуял что-то враждебное мне и пагубное. Поверите ли вы, однако, что все это теперь не причиняет уже мне никакой боли? Я сказал вам, что в настоящее время я состою маленьким служащим в одном промышленном заведении. Я не умираю ни от голода, ни от холода и не хожу в лохмотьях. Тысячи людей, лучше меня, не пользуются благополучием. Я могу умереть спокойно и нормально. Чего же мне еще желать? Разве что скорейшего конца.
Недавно, перед самым поступлением в вашу больницу, я почувствовал себя больным. Хотя смерть для меня безразлична, я все же механически искал облегчения и мне дали в заведении, где я служу, адрес врача, по обязанности опекающего наш персонал. По пути к нему меня постигло скверное происшествие с этим омнибусом…
Он перестал говорить, побледнел и начал снова дрожать в лихорадке.
— Вам хуже, — воскликнул я, — вы говорили слишком долго, устали и раздражились! Я упрекаю себя, что не предупредил этого. Пойдемте, я поведу вас, вам нужно лечь в постель. Сон укрепит вас.
Он послушно встал и позволил повести себя.
ерез несколько дней он настолько оправился, что собирался покинуть больницу. Мы теперь были уже настолько близкими знакомыми, что я с улыбкой признался ему, что видел его у св. Юлиана, что шел за ним и так комично заговорил с ним. Он не помнил этой встречи. — А что вас так заинтересовало во мне? — удивился он. — Уже одно то, что вы живете в доме, который казался мне таким таинственным и в который я так сильно хотел попасть.
— Это будет теперь очень легко, — с улыбкой сказал он. — Я уверен, что вы не забудете меня в ту минуту, когда я выйду из двери больницы, и посетите меня не один раз. Хотя вы наверняка не найдете в этом доме ничего сверхобычайного. Я сам едва только поверхностно знаю своих ближайших соседей. Вероятно, и там есть интересные люди, как и во всяком другом доме. Да ведь, в конце концов, каждый человек интересен, настолько, понятно, насколько мы достигнем его глубины, его настоящей сущности. Но разве это вообще возможно, даже тогда, если бы он ничего не скрывал от нас? Ведь мы даже самих себя не видим почти никогда без покровов нашей фантазии, добровольных обманов или пристрастия к собственному «я». Но как бы там ни было, навестите меня поскорее, хотя бы ради моих соседей.
— Прежде всего, я приду ради вас, — откровенно сказал я, — и ради вашего здоровья, которое хоть и вернулось, но все же долго еще не будет стойким.
Мы пожали друг другу руки и расстались.
Спустя несколько дней после этого я отправился в путь к дому «под утопающей звездой», чтобы отыскать Ройко. Все время, что я его не видел, он присутствовал в моей душе непрерывно. Я чувствовал какую-то неопределенную грусть, которая, без сомнения, была следствием всего, что он рассказал мне. Он сам казался мне утопающей, полуутонувшей звездой, кораблем, разбитым о скалы жизни. Он оказывал на меня влияние такое сильное, что я даже сам удивлялся. И так властно на меня действовало не то, что я о нем знал, а то, что я о нем основательно или неосновательно предчувствовал.
Мне казалось, что в этом человеке были глуби, которые он скрывал и которые влекли меня. Наконец, во мне дрожала струна, очень родственная ему. Под банальной внешностью нашей трезвой общественной жизни я так сильно чувствовал какие-то бездонные стремления, таинственно скрытые от непосвященных глаз. Был ли Ройко из числа посвященных? Он произвел на меня такое впечатление, несмотря на то, что у него не вырвалось ни малейшего, отдаленнейшего напоминания об этом. Покажет ли он мне когда-нибудь себя таким, каков он в действительности, и подаст ли мне руку, чтобы повести меня к порогу великих, предвечных, с виду исчезнувших, но на самом деле вечно живущих мистерий?
С другой стороны, его пессимизм противоречил представлению, какое я таким образом создал о нем. Кто был так близок к правде, тот не мог бы быть полным пессимистом, как не может быть темным тот, кого проникнет свет. Пессимизм есть только угнетенность, тоскливая тревога, которая охватывает нас, когда мы познаем ничтожество близких нам вещей и не видим еще ясно того, что за ними, за преходящими явлениями и что никогда