Все это растет на шунгитовой почве (о шунгите напишу в другой раз), дважды в год подкармливаемой смесью конского навоза и перебродившего осота, — смесью, которая настаивается, словно армянский коньяк, — и ни грамма химии. Никаких пестицидов, никаких ядов. Натуральное здоровое питание в истинном значении этого слова.
Словом — неплохо нам тут живется.
30 июля
Жара стоит уже давно. Тут говорят «запар». И правда — можно запариться! Особенно на сенокосе.
Представь себе, читатель, поляну в лесу, где косят целыми семьями. Никакой воды рядом — даже болотца — смочить лицо. Ни малейшего дуновения ветра — вокруг звенящая духота. Большие бармаки (вид слепней) с фосфоресцирующе-изумрудными глазами кусают до крови — больно! Течет пот… Тучи комаров, словно трепещущая над лугом вуаль. Воздух радужный от жара. Зной.
Что тут рассказывать… Я в такую жару едва через день до почты в Великой Губе доползаю — перед глазами стоят кровавые круги, в горле — словно наждачная бумага, пот течет ручьем… и лишь холодное пиво в теньке у магазина дает силы на пять верст обратно. А они там, на полянах, каждый день с утра до вечера машут косами, грабят, тащат, укладывают стога. Без всякого пива!
Хотя нет — не все, конечно. Многие местные сидят на пособии по безработице или при мамке. Эти шляются целыми днями по поселку и думают, у кого бы стрельнуть пару рубликов, чтобы хватило на «шило»[80]. Но не они, а те, кто, выбившись из сил, едва передвигая ногами, покусанный и опухший возвращается вечером с сенокоса, были, есть и будут солью этой земли. Наблюдая их нечеловеческий труд, я наконец понимаю, почему Россия все еще существует.
6 августа
Мой дед — Петр Нароек — любил повторять: «Как постелишь, так и поспишь». Таково было его кредо.
Дед родом из Тулилова на Полесье, и хотя после многих жизненных перипетий осел в Варшаве, в деревню его тянуло постоянно. Дед твердил, что не может забыть вкус домашнего ржаного хлеба и кислого молока, скрипа колодца-журавля и аромат воздуха после дождя. И весенние крики птиц. И мрачную линию леса на горизонте. С годами в нем крепла антипатия к цивилизации и так называемому прогрессу, он все больше «зеленел» (в экологическом смысле), пока наконец не бросил столицу с ее комфортом, мягкой постелью и водой в кране и не вернулся на Полесье. Там на склоне лет дед выстроил дом, огородничал, а вечерами за бутылкой домашнего вина писал дневник — в тетрадях, которые сам сшивал и переплетал в грубый холст.
Писал о детстве, о своих корнях (к первой тетради на отдельном листе приложен эскиз генеалогического древа), описывал деревенскую избу, в которой появился на свет, — колыбель, печь, стол и лавки, отцовский табурет и мамин ткацкий станок, свет из окон, первые увиденные лица, первые запомнившиеся слова, еду и молитвы перед едой, молитвенник, по которому он учился читать, работу и игры после работы, маленькие радости, печали и боль. Эти воспоминания дед перемежал многочисленными отступлениями на тему сегодняшнего дня и будущее, на которое он смотрел скептически. Больше всего дед сетовал на всеобщую спешку, излишества и беспардонность цивилизации потребления.
Навещая в последний раз маму во Вроцлаве, я заглянул в дедов дневник и поразился тому, сколько же я унаследовал по женской линии (такой женской линии мужская может только позавидовать…) и насколько — все больше и больше — становлюсь похож на материного отца. И отношением к цивилизации и так называемому прогрессу, и образом жизни. Это вовсе не означает, что я мечтаю обуть лапти и наплевать на весь мир. Речь лишь о том, чтобы не дать свести себя с ума миру бумов и баксов и не впасть в зависимость от СМИ и моды, но сохранить собственный ритм, то есть, говоря словами деда Петра, самому стелить себе жизнь.
* * *
Я живу в себе и только оттуда, изнутри себя, могу с вами разговаривать.
Витольд Гомбрович
Изменения заметны еще в поезде: едва мы пересекли восточную границу Речи Посполитой, как перестук колес стал другим. Более энергичным и более нервным. За окнами стало теснее. Станции вплотную друг к другу, нашинкованная полосками земля. Такое ощущение, будто пространство скукожилось. Позже, покатавшись на польских поездах, я заметил, что пассажиры в них беспокойнее — вертятся, тревожатся, хлопочут, — не знаю, может, просто расстояния в Польше короче: не успеешь присесть, уже пора выходить. А когда у тебя за спиной пара тысяч километров и впереди примерно столько же, поневоле привыкнешь.