Тем временем Виктор Иванович со сноровкой дневального мыл посуду, прикрывал пледом постель, что-то протирал, что-то быстренько чистил выдернутым из шкафа пылесосом – и мужчины выходили во двор.
Синий лак сверкал на свежемытой машине, стеганые сиденья кремовой кожи внушали даже самому Юрию Матвеевичу почтение к достойному экипажу. Хлопали мягко дверцы, Виктор Иванович чисто вписывался в проем арки – они отправлялись на утреннюю прогулку.
Часов до трех-четырех пополудни катались. Так объехали все дачное Подмосковье, рассматривая прелестные старые срубы с черными проваленными крышами и остатками резьбы по рамам, изумляясь безобразию строящихся кирпичных дворцов. Однажды, при виде незаконченного трехэтажного краснокирпичного уродства где-то в районе Краскова, архитектурное сердце Шацкого едва не остановилось, ему сделалось действительно плохо, Рожков выволок его под мышки из машины, усадил прямо на землю под деревом – еле бедняга отдышался. «Россия всегда была вне материальной культуры, – хрипел старик, пока Виктор Иванович наливал из термоса чай, – либо курная изба, либо Покрова на Нерли, либо хоромы по итальянскому проекту, середины нет...» С того раза стали возить с собою набор сердечных средств и транквилизаторов.
Поездили и по самой Москве, вместе дивясь темпам стройки, безобразию новых памятников, обилию торговли. Юрий Матвеевич особо изумлялся предугаданному им сходству с Африкой, не уставал объяснять свое удивление внимательно молчавшему Рожкову, иногда отвлекался от окружающего и сбивался просто на воспоминания...
В два-три обедали, выбрав для этого не ресторан – ежедневно это было бы в Москве дороговато и для французского пенсионера, – а какую-нибудь преображенную, сильно улучшенную пельменную, пирожковую, закусочную. Собственно, пельмени были те же, что подавались здесь и при коммунистах, из пачки, но тарелки стали почище, столики пофасонистей, заиграла без перерыва жуткая музыка (ее Юрий Матвеевич, послевоенный парижский интеллектуал, поклонник французского экзистенциализма и американского бопа, неукоснительно приказывал заглушить и, что удивительно, его слушались), и появился огромный выбор напитков, от обычно поддельного армянского коньяка до настоящей мексиканской водки, и набор этот уже всем стал привычен, и забредающая иногда молодежь как раз непременно брала текилу и пила ее по всем мексиканско-техасским правилам – слизывая перед глотком соль, насыпанную между большим и указательным пальцем, и высасывая лимон...
Брали полный обед, Виктор Иванович пил любимую обоими русскую родниковую воду, продающуюся в пользу Церкви, Юрий Матвеевич обязательно выпивал пару рюмок смирновской, русской же, – не из патриотизма, а потому, что была лучше любых немецких и даже шведской, – а еду запивал недорогим итальянским красным.
Затем возвращались домой.
Садились в кресла у телевизора, молча, не делясь впечатлениями, смотрели все подряд, только переключая каналы, – старые советские фильмы, жутковатые новости, чудовищные шоу, устраиваемые малограмотными, косноязычными и сверхъестественно наглыми кретинами для таких же, видимо... Иногда по дороге покупали кассету, чаще всего с каким-нибудь американским экшеном, оба очень любили. Устраивали себе праздник: к фильму Юрий Матвеевич покупал еще и фляжечку скотча, относительно которого у него с Виктором Ивановичем, оказалось, вкусы тоже сходились. К концу боевика, среди финальных нокаутов, выстрелов и взрывов, салютовавших торжеству добра, делали по последнему глотку Беллза или Джонни Уокера, приканчивая емкость. В этом случае Рожков отправлялся домой позже обычного, Шацкий немного провожал его по Тверской, покуда тот не сворачивал в переулок, намереваясь пешком, короткой дорогой, дойти к себе на Арбат, а Шацкий после этого еще гулял...
Но нередко, отдохнув полчасика-час у телевизора, мужчины начинали снова собираться – к вечеру. Юрий Матвеевич надевал свежую рубашку, стирала их преотлично одна милая женщина из ближайшей прачечной, которой два раза в месяц Рожков привозил большой пластиковый мешок, сначала официально, с квитанцией, но постепенно перейдя на приватные отношения: утром привезет тридцать-сорок рубах, Юрия Матвеевича и своих, а назавтра заберет переглаженные и разложенные стопками... Вместо дневного серого надевал старый парижский художник и франт синий костюм, но тоже фланелевый и широкий, мешком. Бант повязывал теперь неожиданно лимонный или, напротив, серебристо-серый в вишневый ромб. В теплую погоду вместо пальто носил Юрий Матвеевич столь же огромный пыльник, в сильные же морозы – увы, в Москве все более редкие – гигантский мутон, да еще завязывал горло длиннейшим английским шарфом. Шляпа с опущенными полями оставалась неизменно черной, в память, видимо, о романтической молодости, разве что в самый разгар лета ее сменяла кремовая, из манилы, но столь же обвислая. И костюм при этом бывал кремовый или беж, полотняный, еще шире, чем зимний...