Все замолчали, сочувствуя Вите. Понимали, что его аргументы против соседки будут неубедительны для правосудия. Тесть получит на полную катушку, у Витиной жены будет глубокое горе, и это, конечно же, отразится и на самом Вите, который абсолютно ни в чем не виноват.
– Ну ладно! – Он встал и аккуратно свернул Стокгольмское воззвание. – У меня еще четыре деревни!
– А можно и я с вами? – вдруг спросила Катя.
– Зачем? – удивилась мать.
– А мне интересно.
Катя жила здесь уже вторую неделю и устала от отсутствия впечатлений. Ей хотелось посмотреть окрестные деревни.
– А чего? Поехали! – оживился Витя. – Только сапоги резиновые надо надеть.
Катя юркнула в избу, быстро надела джинсы и резиновые сапоги. Джинсы она завернула по колено, по последней моде, которая называется «диверсантка». Джинсы были заграничные, перекупленные втридорога. Мать относилась к ним не объективно, как они того заслуживали, а по количеству затраченных рублей. И когда Катя появилась на крыльце, матери стало жаль, что она готова трепать такую дорогую вещь по захолустным дорогам, да еще с таким малоинтеллигентным Витей.
Она смерила Катю глазами, как бы говоря: «Ну вот, я же говорила, что ты непутевая…»
Витя Павлов осторожно перегнул воззвание и приспособил его перед собой на мотоцикле.
Катя села на заднее сиденье и обхватила Витю поперек живота. Он выжал педаль. Мотоцикл взревел и сорвался с места.
Мать и Ника стояли с опущенными руками, смотрели вслед с таким сиротливым, растерянным видом, будто она бросает их, отрекшись от родства, и уезжает навсегда.
Кате на секунду стало жарко глазам от любви к ним и от чувства виноватости, дескать, вот она живет, а они – прозябают. Но она задавила в себе это чувство, потому что ветер бил в лицо, жизнь рвала вперед и надо было прятать лицо, чтобы по нему не хлестали ветки.
А вдоль дороги росла земляника – так, будто кто-то до Вити проехал здесь на мотоцикле, волоча за собой кисть, щедро обмазанную красной краской.
Деревня называлась Сережино. Мотоцикл подъехал и остановился возле фермы.
Катя никогда прежде не бывала на ферме и вошла в нее с некоторой оторопью, как в театр.
Здесь оказалось гораздо чище, чем она себе представляла. По сторонам в стойлах стояли коровы и жевали с сомкнутыми челюстями. Изо всего разнообразия флоры и фауны Катя больше всего на свете любила цветущие яблони и коров. Их доброта, покорность, большеглазость, полное отсутствие движения мысли – все это создавало ощущение покоя и надежности, которого так не хватало в людях.
Доярок было две – Лида и Фрося. Увидев, что Катя появилась в сопровождении инструктора райкома, они решили, что Катя – тоже районное начальство. Они бросили доить, подскочили к Кате и сразу закричали, громко и напористо. В их интонациях были перемешаны гнев, обида и жажда справедливости.
Причина гнева состояла в том, что вчера они надоили семьдесят ведер, а машина не пришла за молоком и все молоко прокисло. И с кого теперь будут вычитать эти деньги: с них, доярок, с шофера, который черт его знает где задержался, или с председателя колхоза, который, возможно, не дал машину шоферу.
– А у вас доильные аппараты есть? – спросила Катя.
– Есть, – ответила Фрося. – Но коровушки их не любят.
Она так и сказала: «коровушки». Катя оглянулась на коровушек. Не переставая жевать, они подняли на нее томный взор, как бы подтвердили: «Нет, не любим», – и медленно сморгнули прямыми ресницами. Катя с сочувствием смотрела на женщин. Лиза была активная, краснолицая, хорошей комплекции, и чувствовалось, что семьдесят ведер если и не идут ей на пользу, то, во всяком случае – не во вред. «Наверное, потому, что она пьет парное молоко», – подумала Катя. Тем не менее тот факт, что машина не пришла, было сущее безобразие. Катя повернулась и строго посмотрела на Витю Павлова, будто и в самом деле была его начальством.
– Подпишите Стокгольмское воззвание! – бодро сказал Витя и развернул свой лист.
Доярки с удивлением посмотрели на нарядный лист. Лиза спросила:
– А что это такое?
– Чтобы войны не было, – объяснил Витя.
– А-а… Это давай!