Эта картина стояла перед его глазами, пока он не засыпал, он видел все вещи, которые принадлежали отцу: наручные часы, вязаный жилет, записную книжку, в которой были незаконченные стихотворения. Но тщетным было его страстное желание увидеть во сне отца. Отец не появлялся. В комнате было темно, он лежал один, и, когда дядя Альберт заходил взглянуть на него, он притворялся, будто спит, он не хотел, чтобы ему мешали, и все время, пока Альберт был в комнате, он не открывал глаз, боясь, что исчезнет лицо отца, лицо смеющегося юноши с трубкой во рту, который совсем не походил на отца.
Он кочевал по разным странам и бормотал про себя их названия: Франция, Германия, Польша, Россия, Украина, Калиновка, – а потом плакал во тьме и горячо мечтал увидеть сон, который так ему и не приснился. Дядя Альберт был рядом с отцом, когда тот погиб, иногда он рассказывал об этом: о Гезелере, о той деревне, о войне, которую он называл грязной войной, но и в такие ночи отец приходил к нему в сновидениях не таким, как он хотел бы его видеть.
Землю, в которой покоится отец, он представлял себе похожей на волосы Больды. Чернильная тьма, поглотившая тело отца, сковавшая его, как свежий вязкий асфальт, сковавшая так, что он даже во сне не может вырваться и прийти к своему сыну. Самое большее, чего мог добиться Мартин, это представить себе отца плачущим, но даже плачущим отец во сне не приходил к нему.
Только в темноте он мог представить себе лицо отца, и то если перед этим в комнате у бабушки в тишине будет долго смотреть на его портрет, но так бывало лишь когда на сцену выступала «кровь в моче», когда звонили врачу и бабушке впрыскивали счастье.
Он прочитал все молитвы, какие только знал, и каждую заканчивал словами: «Дай мне увидеть во сне отца…»
Но когда он, наконец, увидел отца, тот оказался совсем не таким, как ему хотелось: отец сидел под высоким деревом, закрыв лицо руками, но Мартин сразу узнал отца, хоть он и заслонил лицо. Отец будто ждал чего-то, бесконечно долго ждал; казалось, что он сидит так уже миллионы лет и лицо прикрывает, потому что оно такое печальное, и когда отец опускал руки, Мартин всякий раз пугался, хотя заранее знал, что увидит сейчас. Оказывалось, что лица вовсе нет, и отец словно хочет сказать ему: вот теперь ты все знаешь. Может быть, отец дожидался нового лица под этим деревом. Земля была черна, как волосы Больды, а отец – совсем один и без лица, но даже без лица он выглядел бесконечно печальным и усталым, и, когда начинал говорить, Мартин всегда ожидал, что вот он скажет «Гезелер», но ни разу отец не назвал это имя, ни разу ни слова не сказал о Гезелере.
На какую-то дуру в соседней комнате напал приступ смеха, и это разбудило его, – всю свою злость, всю ненависть и разочарование он выплакал в подушку, потому что так резко оборвался его сон об отце: а вдруг отец обрел бы лицо и заговорил с ним?
Он плакал долго и громко, потом смех в соседней комнате стал затихать, он звучал все тише и тише, и в новом сновидении появилась блондинка, которая возилась на кухне, но вместо помидоров и крутых яиц она срезала теперь головки огромных ампул, стеклянных баллонов, а улыбающийся доктор наполнял огромный шприц их содержимым.
На мыльном облаке медленно проплыла Больда с белым как снег лицом и черными как смоль волосами, лицо у нее было гладкое-гладкое, как у бабушки после укола, и Больда пела, чудесно пела, даже лучше, чем фрау Борусяк, так она и вознеслась на небо, зажав в зубах, как пропуск в рай, кинопрограмму с изображением святой Марии Горетти.
Но отец, которого он ждал даже во сне, так и не вернулся, его навсегда спугнул глупый смех в соседней комнате, а Больду в небе сменила блондинка, нарезавшая крутые яйца, – она плыла, рассекая воздух как воду, и кричала: «Прелестно, прелестно, прелестно!», пока откуда-то издалека не донесся низкий, звучный, как орган, голос бабушки, ее дикий вопль: «Кровь в моче!»