Я пишу это не ради того, чтобы признаться в нелюбви к морю, — мне нужно освободить свои воспоминания о пережитых мгновениях счастья от морских ассоциаций. Сколько раз в трудные минуты жизни являлся мне светлый угол дома на ярко блистающей синеве и делал меня счастливым. В странной небрежности к собственной душевной жизни я безмятежно впускал в себя банальный образ корабля и моря. Видимо, и душе угодны штампы для некоторой экономичности работы.
Я задумался над тем, что же в самом деле означает для меня старый символ, лишь недавно, когда на пороге пятидесятилетия меня вновь потянуло к дням детства, к дням своего начала.
Я понял, что опять буду писать рассказы о той поре, хотя бы из одного удовольствия произносить такие забытые названия, как Златоустинский, Петроверигский, Старосадский, Архангельский, Покровка, Маросейка. Ну конечно, и не только ради этого…
Вовсе не раздумывая, откуда войти в утраченный мир, вернее, предоставив раздумье тому закулисному, что определяет многие наши поступки, не оповещая о своей работе поверхностный мозг, выкладывая лишь конечный результат, я не очень удивился, что погружение в прошлое началось с восхождения по Златоустинскому. Очевидно, тайны внезапных наитий счастья хотелось мне коснуться прежде всего.
То был прескверный апрельский день, один из тех дней, когда весна будто признается в своем бессилии настать. Пухлые серые тучи, напоминающие грязную вату оконных межрамий, слякоть, скользкий воздух, оседающий противно холодной влагой чужих слез на лице, и под стать окружающему — сырость и муть на душе. Сейчас все это здорово объясняется давлением — атмосферным и кровяным, но легче почему-то не становится. Я тащился вверх по Златоустинскому тяжелой походкой грузного, пожилого человека, и переулок не вызывал во мне ни радостных, ни печальных дум. Тут что-то строили, и дощатый забор вокруг стройки и дощатый настил вместо тротуара по четной стороне делали вовсе чужим этот переулок, к тому же сменивший имя.
Добравшись до Армянского, я увидел, что в небесной хмари открылись полыньи-просветы и самая большая полынья, — синь, подернутая белой кисеей, — приходится как раз на дом № 7. Я сдержал шаг — четкий, резкий угол дома по-прежнему сильно рассекал пространство.
И вовсе не радостная память, не былое вспыхнуло во мне, а живое, принадлежащее моей нынешней душе чувство счастья. И уже не властен был надо мною тревожный день черной весны со всем своим ненастьем, и все ненастье состарившегося во мне времени ничего не могло поделать со мной. Оттого, что я знал теперь разгадку тайны, ликование мое ничуть не тускнело. Море, корабль — какая чушь! Прямой срез стены обладал одним свойством: он дарил ощущение, что за ним находится неведомое, манящие, незнаемые дали. И не скажешь, что это — пространственные или душевные дали, самая главная любовь или истина, сделающая тебя наконец-то равным себе. Ничего не кончилось, впереди еще так много всего! — вот что обещал угол дома посреди неба. Почему этот угол, а не другой? Право, не знаю, да это и не важно. У каждого человека есть свой угол. Ужасно, если его нет. И ужасно, если когда-нибудь я не обнаружу ничего за углом моего дома, — значит, я сдался. Но пока я откликаюсь углу дома в синеве, и верю, что за ним — дали, и слышу их зов, я еще способен к жизни, слезам, творчеству.