Он весь вдруг угас, прямо-таки одряхлел на глазах.
— На могиле его бывали? — Он снял очки и, отвернувшись, некоторое время старательно протирал их. — Это недалеко отсюда… под Ново-Селенгинском. Он и умер, бедный, как жил — в попечении о нуждающихся. Зимой пятьдесят пятого года на обратном пути из Иркутска уступил свой крытый возок чиновничьей семье, которая не имела даже теплых вещей для дороги. А сам поехал в открытых санях — это, вообразите себе, несколько сот верст! — простудился и весной того же года умер…
— Последователен был до конца, — невесело заметил Олег.
— Рядом и друг его похоронен, Константин Торсон, участник экспедиции Беллинсгаузена и Лазарева, — старичок говорил скорее для себя. — Его именем был назван остров у Южного полюса… Да-с, ученые, мореплаватели, поэты — светлые люди, могли бы составить славу отчизне, но… загублены, и загублены не бурями в далеких морях, не пулями наполеоновских гренадеров, а тупыми отечественными держимордами…
Старичок вконец расстроился, вынул клетчатый платок, несколько раз клюнул в него покрасневшим носиком.
— Не могу… — Он слегка привизгивал от горечи. — Минувшее, вроде бы отшумевшее, ан вечерами иной раз, когда в залах никого, стою у этой вот бюро-конторки, сделанной руками Бестужева, и как бы голос его издалека: „Прощайте, я погружаюсь в неизвестное — я слышу уже шум в ушах от рокочущей волны, которая поглотит меня“.
Он махнул рукой и, ссутулившись еще больше, зашаркал было прочь, но вдруг, видимо, вспомнил про Олега.
— Ох, простите старика! — спохватился он и посеменил назад. — Что вас еще интересует? Вы это самое… могильники раскапываете? А начинал ведь Талько-Гринцевич, здешний уездный врач. Тоже личность незаурядная. Потом он уехал к себе в Польшу, стал профессором Краковского университета. Давно это было, в начале девятисотых годов… А теперь вы вот копаете, тоже древность познать хотите, понять что-то… Зачем? В могилах ли ответы, ась?
Он тревожно, пожалуй, даже с болезненным ожиданием смотрел на Олега, словно надеялся получить от него подтверждение каким-то давним своим, постоянно мучающим его мыслям. Но Олег промолчал. Он и сам бы не отказался задать один-два вопроса какому-нибудь всезнающему мудрецу-отшельнику, если бы такой неким чудом предстал вдруг перед ним.
Старичок проводил Олега до выхода, простился с архаической учтивостью и бесшумно, как летучая мышь, удалился в оцепенелую тишину комнат, где, кто знает, может, и в самом деле ему слышались порой печальные голоса минувшего.
„Везет мне на вещих старцев. Харитоныч призраков видит в кустах, а этому звуки мерещатся… Как бы и мне не начать общаться с духами“. — Олег пробовал шутить, но было ему совсем не до смеха. Ощущая во всем теле неожиданную слабость, сонную апатию, он присел у входа в тенечке, с облегчением вытянул ноги. О чем же спросил напоследок архивный старичок — „в могилах ли, дескать, ответы?“. Действительно, зачем мы обращаемся к прошлому? За готовыми ответами, иными словами — догмами? Или чтобы не открывать давно открытое?..
Было жарко, душно. Пустынная улица словно бы затягивалась туманом. Глаза закрывались сами собой. Олег вспомнил, что прошлую ночь он почти не спал. „…Часть ответа, — он с усилием поймал ускользающий хвостик мысли. — А правильнее же, наверно, сказать так: не готовые ответы нужны нам от прошлого, а мудрые, выстраданные советы…“ Последние слова явились в образе белоголового ягненка с совершенно человеческими страдающими глазами. Олег этому нисколько не удивился. „Видимо, Тумань зашел в музей, а ягненка старичок не позволил взять с собой“, — решил он, но тут вдруг увидел, что никакого ягненка нет и в помине, а перед ним стоит Мишка, совершенно седой, в угольно-черной пиджачной паре. „Что это он в такую жару надел вечерний костюм?“— изумился Олег. У Мишки тем временем в одной руке оказалась черная кожаная папка, а в другой — кусочек мела, и он, точно заправский лектор, начал хорошо поставленным голосом:
„Ты прав, Олег. Жизнь Бестужева — это именно выстраданный совет. Доброму старичку Бестужев непонятен, потому что слишком широк, не укладывается он в музейные витрины, а потому — тревожит. По этой же причине ты не приемлешь Модэ — не укладывается он в твою схему добра и зла. — Тут Мишка принялся, торопясь, чертить мелом на невидимой доске странную схему, белые линии ее возникали в пространстве, словно инверсионный след самолета. — Тумань укладывается, а Модэ — нет. Тут уж ничего не поделаешь. Нравится он тебе или нет, но Модэ существовал, и тебе придется с этим считаться…“