„К чему бы такой сон? — гадал Олег, проснувшись. — Не выпускала ведь, не хотела, чтобы я влез в эту резню… Кстати, так оно и есть: Эльвира ни за что не одобрила бы моего увлечения кровавой стариной… А яньчжи хороша!.. Как там у классиков-то? Жена восточная, на пурпурной постели, сквозь сон почуявши, как в обнаженном теле… так-так… Ага, вот оно:
Пьянит авзонских дев, стыдливых и покорных,
Богатой, дикою гармониею черных,
По телу медному крутящихся волос.
Эх, яньчжи, яньчжи…“
Минул день, другой, и поэта начали охватывать сомнения — где-то в глубине души он все же почувствовал: Тумань зашел в гибельный тупик вовсе не потому, что был недопустимо миролюбив, а князья — отъявленные головорезы, жаждущие только крови и чужого добра. Бесспорно, и Гийюй, и Бальгур, и другие — жестоки, как жестоко само их время, но по-своему они и благородны, разумны, по-своему же и добры. Да, неизбежно надвигавшаяся смерть шаньюя Туманя брала свое начало не там, где думал Олег. Это было полное крушение замысла, и поэт, находивший в характере Туманя некое сходство со своим, не ощущал большого желания живописать его крах. Эльвира, оказывается, не зря являлась ему во сне…
С сожалением распростившись с обреченным повелителем державы Хунну, он по той странной прихоти натуры, что кидает людей из смеха в слезы, внезапно сделался беспечным и озорным весельчаком.
Первой его жертвой оказался Харитоныч. Сидя как-то вдвоем с Олегом у костра, он решил выведать, для чего Хомутов, пожилой и солидный человек, раскапывает могилы, издавна пользовавшиеся в окрестных деревнях недоброй славой. Старика это очень беспокоило.
Было уже поздно. Ребята, намаявшиеся за день, разошлись по палаткам. Хомутов, как обычно, писал и чертил что-то у себя при свече. Пошла укладывать дочку Лариса. Уставясь в огонь, Олег не спеша отхлебывал из кружки. За это время он вновь открыл для себя тихую прелесть чаепитий у костра, когда взгляд не в силах оторваться от завораживающей и странной жизни огня, когда мысли витают неизвестно где, отпущенные на волю, безграничные, а на душе — мир, покой, тишина…
Харитоныч заворочался, кашлянул и, покосившись по сторонам, сказал:
— Ты, Олег, вот что мне скажи… — и умолк.
— Угу?
— У него, у Прокопия Палыча то есть, дело, конечно, ученое, это мы понимаем. Но зачем же, мил-человек, могилы тревожить, а? Умер человек — ну и пусть лежит себе с богом, верно?
— Какие это могилы — две тысячи лет, — усмехнулся Олег. — Одно только название.
— Не скажи! — горячо возразил старик. — Души-то у них были или нет?
— Ну-ну? — оживился поэт.
— Вот те и ну. Потревожили их, вот они и бродят теперь.
— Да ты что! — ахнул поэт.
— Бродят, — вздохнул Харитоныч. — Третьего дня утром, еще до солнышка, встал я коня поглядеть, а они в кустах-то и стоят. Потом зашевелились и прочь пошли, горемычные. Всю ночь, видать, так и простояли — слышно было ночью-то, как они суршат да воют, тихо так, жалобно…
„Ишь… вдохновенный кудесник мне выискался! — сердито подумал Олег, косясь на дремучую его бороду. — На ночь глядя пужать взялся. А мне, может, и без того страшно… Суршат да воют… А я, может, старый ты леший, сегодня ночью глаз не сомкну… Ну, погоди!“
— Вообще-то ты прав, Харитоныч, — сказал он. — Трогать могилы не разрешается. Только случай-то здесь особый, такой, что шибко и говорить нельзя.
— Ну? — Харитоныч придвинулся поближе. — Какой же случай-то?
— Не знаю… боюсь я…
— А ты не бойся. Я ведь никому…
— Ладно, Харитоныч, только смотри! — Олег понизил голос, опасливо оглянулся. — В тайных книгах сказано, что тут похоронены люди с песьими головами…
Харитоныч издал невнятный звук, вроде хрюканья, и выронил кружку.
— Мать честная! Откуда ж они взялись?
— Никто этого не знает, потому и копают, большие деньги расходуют. Зря-то не стали бы этого делать, верно?
— Верно, — согласился Харитоныч, ошалело глядя на Олега. — Ну, дела-а!..
— Только никому, слышишь? — еще раз предостерег Олег и со спокойной душой отправился спать.
Должно быть, старик, вопреки обещанию, все же что-то сказал Хомутову, потому что начальник отряда на следующий день, во время перекура, спросил у Олега: