Теперь уходил и Михеев. Уходил, жалея, что мало сделал. Уходил так, чтобы можно было вернуться, потому что он был уверен: его уход — это передышка…
Перед восходом солнца показалось село Петровское, небольшое, с десяток захудалых изб, сбежавшихся к лесной опушке. Вековые мохнатые кедры сгибались под тяжестью голубых снежных папах. Вились редкие дымки над крышами, где-то в глубине дворов, за низкими оградами брехала собака.
Здесь намечалась первая дневка. И отсюда «таежный телеграф», по всей вероятности, должен был разнести по округе, что едут губкомщики, ищут брошенное оружие, собирают молодежь и произносят зажигательные речи, призывая служить в Красной Армии. Слух побежит впереди, от села к селу, от заимки к заимке, дойдет и до штабс-капитана Дыбы. И тот, зная, что губкомщики хорошо вооружены, но пока особой опасности не представляют, пожалуй, не решится напасть. Будет выжидать и просматриваться. Лазутчиков подбросит, это уж как пить дать. Этих надо выявлять, но упаси боже пальцем тронуть. Днем по трое будут разъезжаться по ближним селам, а к вечеру общий сбор — и дальше к Баргузину. Главная работа там. Все же остальное хоть и необходимое, — для отвода глаз. И знают об этом только трое, для остальных — привычное дело.
На краю села жил одинокий дед Игнат. К нему с молчаливого согласия Михеева и поворотил сани Жилин. Изба низкая, темная, конопаченная седым мхом, половину ее занимала печь. У квадратного окна с крестообразней рамой — простой струганый стол и широкая лавка вдоль стены. Вот, пожалуй, и все убранство. Так живут старые бобыли, скромно, ничего лишнего. Но дух! Переступив высокий порожек, Сибирцев словно окунулся в полдневную жару только что скошенного июньского луга. Пучки трав были развешаны по всем стенам. Это они источали нежный, чуть дурманящий аромат.
Разделись, в одних шерстяных носках прошли по темному мытому полу, расселись на лавке. Сам дед, похожий на замшелую корягу, хлопотал у печки, гремя заслонкой. Жилин был, видимо, знаком с ним, потому что чувствовал себя свободно. Разоблачившись до нательной рубахи, он лишился было своей звероватости, кабы не эта разбойничья борода. Михеев еще в пути заметил Сибирцеву, что под этой бородой Жилин прячет страшные шрамы, оставшиеся после бесед со штабс-капитаном Черепановым. Приглядываясь к Жилину, Сибирцев начинал испытывать к нему теплое чувство приязни.
Михеев вышел во двор проверить, как разместились хлопцы, позаботился об охране и вернулся с Сотниковым. После морозной бессонной ночи, долгой дороги тот держался молодцом.
Дед Игнат вынул из-за печки бутылку прозрачного самогона, выпил по стопке с Жилиным, остальные отказались. Просто закусили жестковатым темным мясом, похрустели луковицей. Сибирцев, спросив разрешения у деда, затянулся самокруткой, но закашлялся и погасил ее. Наконец, побросав на пол полушубки, они растянулись, широко зевая и испытывая при этом невыразимое блаженство.
Спали недолго. Открыв глаза, Сибирцев увидел в окошке яркое солнце. Бубнили о чем-то старик с Жилиным, сидящие у стола. Негромкий монотонный разговор сперва не привлек внимания Сибирцева, потом стали различаться отдельные слова, и он прислушался. Сообразил, что речь шла о банде. В начале зимы налетела она на Гремячинскую, перестреляла активистов. Надругались, а после покидали в прорубь привезенных с собой молоденьких девушек — не то учительниц, не то еще кого, перепороли на площади баб, взятых по какому-то списку, и ускакали. А командовал ими, говорили, такой чернявый, с усами. Красивый собой. Вроде бы из колчаковских — в английском сукне и с плеткой.
— Это он, сказывали, придумал, чтоб пороть, значит, не мужиков, а баб ихних. Мужика, мол, выдрать — что толку? Портки надел, да и забыл. А вот бабу его — другое дело. Особо когда на людях да с шутками-прибаутками… Энто дело, — неторопливо рассказывал старик, — мужик век помнить будет.
И страх иметь. А ему страх нужен, чернявому-то тому. Нынче ить мужик страх позабывать стал… Есть, однако, которые и того чернявого приголубить согласны. Тут-то, в Петровском, таких, пожалуй, не сыщешь, а там, подале, есть, есть… Да и как ноне не бояться?…